По силе характера и темпераменту молодой Катков не уступал своим наставникам и старшим товарищам. Тот же Аксаков в письме к брату Григорию (Москва, 29 мая 1836 года) приводит один эпизод: «У нас давали „Ревизора“. Публика хлопала и хохотала, но не вызвала ни одного актера. До театра еще я условился с Катковым, чтобы вызывать Гоголя, хотя он и в Петербурге: мы показали бы этим, по крайней мере, что мы ценим автора. Как скоро кончилась пьеса, я тотчас бросился в кресла (я был в ложе), чтобы исполнить условие. Прихожу — все расходятся; несколько голосов слабо кричат: „Щепкина!“ Мне попадается Катков: „Что же Вы!“ — говорит он мне. — „Я только сейчас пришел в кресла, а Вы что?“ — „Я крикнул раз пять: `Гоголя!` — отвечал он, — меня никто не поддержал, да и тут я имел историю с одним“. — Тогда рассказал он мне, что какой-то, с крестом, вздумал его удерживать. Катков отвечал ему. Слово за слово, дошло до того, что незнакомый сказал ему: „Я Вас проучу“, а Катков в ответ: „Я сам тебя проучу“. Дело, казалось, тем и кончилось, я пошел опять в ложу; это было в понедельник; во вторник и середу экзамен у Каткова. Вчера, т[о] е[сть] в четверг, я посылал к Каткову за книгами: дело известное, что уже четыре дня как Каткова нет у Васькова, и не знают, где он. Каково это тебе покажется? Если б это была дуэль, об этом, верно бы, знали»[165]
. Каким образом разрешилось столкновение, осталось загадкой, ясно то, что Катков в защите чести никогда не склонен был отступать. И в этом уже через некоторое время смогли все убедиться.Характер и особенности связи между товарищами внутри кружка после отъезда Станкевича стали меняться. Первоначальное его ядро распалось, а второе так окончательно и не сформировалось. Взять на себя роль лидера после Станкевича и заменить его не смог никто. Сила его личности заключалась не только в его человеческом обаянии, а в широте мировоззрения, тактичности, лояльности, терпении и уважении к людям, умении подняться над собственными предпочтениями и не навязывать своих оценок. Скорее, уместнее говорить в это время о развитии индивидуальных связей между близкими по интересам людьми. Александр Станкевич отмечал, что «поеле отъезда Н. В. Станкевича за границу в 1837 году его дружеский кружок еще оставался на некоторое время в Москве и чаще сходился у Василия Петровича Боткина. У последнего спорили, беседовали и читали разные литературные новости лица из бывшего кружка Станкевича: Белинский, Ключников, М. А. Бакунин, А. М. Кольцов, когда по временам проживал в Москве для своих дел. В этом же обществе часто появлялся Кетчер и начали являться артисты московской сцены М. С. Щепкин и иногда Мочалов. Здесь являлся и Катков, еще студентом и после университетского курса, когда внимание его привлекали преимущественно литературные интересы и эстетическая критика кружка Станкевича и В. П. Боткина»[166]
.А. Н. Пыпин, касаясь отношений Белинского к кружку, подчеркивает, что тот имел в виду «почти одного Станкевича». И только после его отъезда Белинский сошелся с другими лицами[167]
. С середины 1837 года Белинский стал сближаться с Катковым. В письме к Бакунину (21 сентября 1837 года) он пишет: «Начинаю сходиться с Катковым и ценить его — чудесный малый!»[168] Но затем, утверждает А. А. Корнилов, «как только явился в Москву в декабре 1837 года Мишель (Бакунин вернулся из Прямухино. —Михаил Катков, судя по скудным и отрывочным сведениям, был между тем весь погружен в пучину товарищеского общения, искренне отдаваясь дружбе с молодыми талантливыми людьми, чье творчество не могло не привлекать и не увлекать его.
Одним из них был поэт и купец Алексей Васильевич Кольцов (1809–1842). «Я знал Кольцова близко, еще будучи студентом, — вспоминал Катков, — он был откровенен со мною; я присутствовал при рождении многих его стихотворений. Сколько раз, бывало, заходил он ко мне озабоченный, пасмурный, в своем длинном синем сюртуке, и, вынимая из кармана лоскуток, исписанный каракульками, просил прочесть и сказать ему мнение. Сам он никогда не читал своих стихов. „Ну что скажете? Ведь не выходит, не вытанцовывается? Видно, уж бросить!“ Иногда действительно вещь оказывалась слабой, растянутой, пустословной. Он прежде всех и сильнее всех сам это чувствовал. Но мотив продолжал звучать в его душе, возникший образ не отставал от него. Мало-помалу мысль становилась яснее, слово выразительнее; в потоке слов вдруг что-то проглянет, то там, то тут проблеснут стихи, в которых уже затеплилось чувство, загорелась жизнь; после многих таких опытов наконец он добирался до своего. <…>