Потом он заболел. Понятно, что это не произошло в одночасье. Я его помню кашляющим буквально с первой репетиции. Он курил трубку. Я понимал, что за этим кашлем скрывается болезнь. Она выражалось и в цвете лица и в том, что он уставал и самое страшное – что он начал тихо говорить, ему не хватало сил. Переспрашивать его было неудобно, потому что, сколько мы его помнили, он говорил даже более отчетливо, чем положено человеку театра. Потом я столкнулся с этим, когда он уже звонил мне из Израиля. Даже приближая плотно телефонную трубку к уху, я уже не мог разобрать слов, а эти звонки были очень важными для него. Тогда буквально подвис в воздухе фильм Мирзоева «Борис Годунов», в котором он играл Пимена. И ему очень хотелось увидеть эту работу. Теперь, когда его не стало, я понимаю, что означала для него последняя по счету работа. Может быть, он уже видел в этом что-то символическое: «Еще одно последнее сказанье, и летопись окончена моя». Он всё время спрашивал, есть ли какие новости. Я звонил Мирзоеву и заверял Козакова, что картина монтируется, что вот-вот будет готова. Мне важно было тянуть это, понимая, что конец его уже близок. Но мне было важно, чтобы он не терял надежду, потому что очень пристрастно относился к этому «последнему листку своей личной летописи».
Его очень любили женщины. Когда начались наши репетиции, я заметил бесконечные перемигивания. Я понял, что какие-то отношения у него были почти со всеми актрисами, которых он пригласил в этот спектакль, что почти зеркально отражало сюжет этой пьесы. И я видел, как они боготворят его. Все неосторожные шуточки, которые он им позволял на свой счет, все колкости в отношении его любвеобильности – я поначалу не понимал. Но это были отношения влюбленных женщин к человеку, который вынужден был это почти кокетливо терпеть.
Теперь, когда его уже не стало, я понимаю, как я его успел полюбить, так, как влюбляются актеры в режиссеров, и люблю его до сих пор. Никогда, ни разу в жизни я не услышал от него ни одной жалобы. А ведь более неустроенного в последний его период человека я не знаю. У него всё было наперекосяк, всё было не так, как заслуживал человек его уровня, его известности, его масштаба. У него всё было как бы «не слава Богу». Какие-то случайные люди возникали вокруг него. Он не умел договариваться о гонорарах. Я не представлял его торгующимся, ставящим какие-то условия.
Но он не сетовал и не жаловался. Потому что это мужское свойство – не жаловаться.
Кстати, наш спектакль покинула одна из исполнительниц, на которую он очень рассчитывал, и даже как-то привязался к ней. Я помню, как его это ошарашило, потому что до него никак не могло дойти, как это: есть хорошая работа, есть хороший режиссер, есть хорошие партнеры. Какие еще обстоятельства могут разрешить актрисе посреди проекта просто взять и уйти? Я понимаю, что он бы так не сделал. А если бы сделал, то долго обставлял бы это какими-то извиняющимися словами. А ее мы просто не увидели на следующий день, и всё. Сейчас это всё вообще в порядке вещей.
Мне всё время хотелось рассказать о нем. Мы прочитали горы мемуарной литературы, мы понимаем, какого рода эта литература. Это всегда способ рассчитаться с современниками, с соперниками, расставить все точки над «и» и считать, что ты сделал это последним, и уже никто не кинется, не будет подтирать, не будет расставлять свои «знаки препинания» в «неудобных местах» рукописи. Он поступил отважней всех – он рассчитался не с другими, а с собой в этих мемуарах. Там, где был слаб, написал, что был слаб. Где был не уверен, написал, что был не уверен. Где совершил ошибку, он жестоко признается и кается в ней и себе, и нам.
Я завидую этому свойству. Сколько раз я бы ни брался за заметки «о том, что было», – сейчас я могу уже себе это разрешить, я почти придвинулся к возрасту, когда уже разрешается вспоминать. И как заветку, ношу это его отношение к воспоминаниям о себе. Ведь кругом это лукавство: сначала мы хотим знать об известных людях всё, а как только они приоткрывают щелочку, как Кончаловский в своих книгах, мы сразу кричим: «Ой, зачем он это сделал!» А я, наоборот, считаю, что как раз его вкуса и меры хватило, чтобы оставить всех упомянутых в книге порядочными и приличными людьми.
Но вот у Козакова еще вдобавок ко всему хватило смелости расквитаться с собой. С тем, за которого стыдно, или с тем, за которого можно попросить прощения. Это еще бо́льшая честность и смелость.
Он для меня и во время совместной работы был и остается совершенной глыбой. После злодея из «Человека-амфибии» за ним уже на моем веку повырастали и «Современник», и роли в кино, и Бродский, и режиссура. Ну кто из моих сверстников не знает «Покровские ворота» наизусть?