Графа, как это, наверно, бывает обычно со всеми великими мира сего, больше боялись, чем уважали, и Вийону уже приходилось слышать много недобрых россказней о жестокости этого господина. Поэтому его не очень удивило, что, как только вдали показались мощные зубчатые стены, его тотчас схватили двое стражей и, связав веревками, поволокли к замку. Ночь, проведенная в сыром подземелье, не слишком его освежила; оставалось лишь проклинать судьбу, которая всегда так любезно демонстрировала ему власть сильных мира. Но так как ему не впервой было обживать тюремные покои, он решил извлечь пользу из случившегося и сочинил стихи заплесневелому хлебу — занятие, которое хоть и не насыщает, но зато успокаивает. А есть ли на свете что-либо более важное, чем спокойствие?
«Мудрец терпелив, — сказал он себе. — Тот, кто хочет жить, должен уметь ждать. А кто не ждет, того пожирает жизнь». Как и все мудрецы, он был, конечно, прав, потому что быть правым — единственное преимущество мудреца, и преимущество по большей части печальное. На следующее утро положение прояснилось. Вийона привели к графу, и он узнал, что его считают лазутчиком короля Людовика. Людовик стоял в это время со своим небольшим войском у границ Бретани и намеревался урезать в правах герцога Бургундского, чтобы присвоить эти права себе. Герцог же, как и все, кто чем-нибудь владеет, отнюдь не выказывал склонности отдать свое имущество другому, и благородные вассалы поддерживали его в этом упорстве.
Граф Арраньоль был толстым, предрасположенным к апоплексии человеком лет пятидесяти. Он восседал на резком деревянном кресле, укрыв ноги в длинных, плохо натянутых рейтузах шкурками кошек, и мрачно смотрел на Вийона из-под седых лохматых бровей.
— Кто ты? — кратко спросил он. Низкий звук его голоса позволял судить о бесчисленных кубках вина, опустошенных графом за его богатую удовольствиями жизнь.
Вийон меланхолично подумал о проторенной дорожке, которая ведет от наслаждения к кошачьим шкуркам, и назвал свое имя.
— Я слышал о тебе, — сказал граф далеко не благосклонно.
Вийона не смутил его тон. Он охотно обходился без милости власть имущих, ибо был осторожен.
— А я о тебе — нет, — объявил он миролюбиво.
— Как ты смеешь обращаться ко мне на «ты»? — вскричал граф.
— Как ты смеешь обращаться на «ты» ко мне? — повторил Вийон и внимательно оглядел шкурки кошек. Он думал о том, что страдающий полнокровием Арраньоль женился на двадцатилетней, и ему было жаль молодую женщину, холодные ночи которой отнюдь не могли согреть кошачьи шкурки.
— Я прикажу снова бросить тебя в подземелье, — задохнулся граф.
— Что ж, мне не привыкать к этому — как и всем тем, кто говорит, что думает.
На минуту в зале воцарилось молчание. Граф настороженно рассматривал пленника своими часто моргавшими глазами. Вийон спокойно обернулся и обнаружил жирного монаха, который сидел сзади у простого стола и царапал пером по пергаменту. Одинокий луч весеннего солнца проник сквозь узкие окна, соскользнул на закоптелый переплет готического стрельчатого свода и весело заиграл на тонзуре занятого писанием прислужника божьего.
Вийон обрадовался лучу. Он научился радоваться мелочам, потому что крупные радости он упустил.
— Чего ты хочешь? — спросил граф.
— Мира.
— Зачем же вам тогда войско? — спросил граф насмешливо, уверенный, что перед ним королевский советник.
— Мне оно ни к чему. Нам, маленьким людям, нужны для мира лишь мы сами. К сожалению, мы не принадлежим себе. Потому что принадлежим вам… Но великим нужно для мира войско. Каждый великий человек, жаждавший мира, начинал с того, что создавал войско. И у тебя тоже есть стрелки.
— Было бы слишком просто для Людовика, если бы у меня их не было.
— Еще проще было бы для нас всех, если бы вы оба их не имели.
Граф посмотрел на него и задумался.
— Чьи интересы вы представляете? Англичан?
— Если мне будет позволено, я бы охотно представлял свои собственные интересы.
— Вы — никто.
Мэтр Вийон кивнул.
— Никто. Лишь человек. И все же мешок, полный крови, которую можно высосать. Или горстка пыли с бессмертной душой в придачу. Много пыли — это уже поле, поле нашего народа, и на нем все вы хотите взращивать свою пшеницу.
— Я мог бы дать вам двадцать золотых дукатов…
— Так дайте!
Граф хлопнул ладонью по ручке кресла, сбросил кошачьи шкурки и вскочил. Он подошел вплотную к Вийону и посмотрел ему в глаза. Его лицо стало иссиня-красным, только щетина белела на оплывших щеках. От него несло запахом жареной дичи и вина, и Вийон печально вспомнил о заплесневелом хлебе в подземелье. Мудрость в конце концов была не чем иным, как отсутствием надежды, а индейка — фактом и старое вино — откровением. Он вздохнул.