Читаем Мир и война полностью

Еще несколько детдомов — еще несколько побегов; потом поездка в глухомань, к матери, и, наконец, автотехникум в Москве, общежитие; затем жизнь у отца и работа — водителем на заводе. А после — армия; одна за другой войны. Про первую из них, на озере Хасан, мы пели песню: «На границе тучи ходят хмуро…» И дальше: «Три танкиста, три веселых друга, экипаж машины боевой…»; на следующий год — тоже с японцами — на озере Халхин-Гол в Монголии («Дальневосточная — опора прочная…»). Еще через год — Финская кампания (про нее песен почему-то не пели). А там через полтора годика — и Отечественная. Так вся молодость Шуры и прошла возле автомобилей и танков… «Экипаж машины боевой…» Женился почти в сорок лет.

А мать Шуры, его сводные брат и сестра погибли в минском гетто…

Но в эти апрельские дни сорок второго года в доме у дяди Ефима Юрию не пришлось увидеться с Шурой, хотя тот порою наезжал сюда с недалекой передовой, привозил отцу продукты. В эти дни Юрий встретился там со своим отцом. В последний раз…

Нет, не могу, вспоминая об этой встрече, говорить от третьего лица… Не хочу употреблять слово «отец»… Папа…

Я мало что помню о ней — какие-то незначительные детали… Никаких фраз, никаких вопросов, ответов. Кажется, я, чертов эгоист, даже не поинтересовался тогда, как все вы ехали до Казани (только сейчас, через полвека, с содроганием узнал от брата, что полдороги вас везли на открытых платформах); не спрашивал, как там устроились, как себя чувствуете — это, видимо, представлялось не очень важным по сравнению с войной (может, и на самом деле так), с тем, куда меня сейчас загонят; с тем, когда, наконец, освободят хотя бы Смоленск… (Что произошло только спустя более чем полтора года.)

Наверно, все это естественно для того времени. Но сейчас, поверь, папа, мне стыдно…

Помню, что обеденный стол, всегда стоявший строго посреди комнаты, был почему-то сдвинут к стене; что мы с тобой пили водку, которую ты — когда только успел? — настоял на своем любимом тархуне; помню молчаливую, как всегда, Надю, разговорчивого, как всегда, дядю Ефима… Но слова… да что слова — даже общий их смысл, настроение, атмосфера — все, как в плотном тумане… А ведь вот улыбка секретарши автодорожного отдела Веры или похвальба двух напористых капитанов про то, как они охаживали ее попеременно по ночам, — помнится, словно было вчера.

Последнее наше прощанье, папа… Я, конечно, не думал, что оно последнее: умирать на войне не собирался, за вас тоже беспокойства не было — немцев ведь уже отогнали больше чем на сто километров от Москвы… Последнее прощанье тоже не сохранилось в памяти. Поцеловались или просто пожали друг другу руки?.. Что говорили?.. Я не любил тогда всякие нежности… Стеснялся…

А тебя любил, честное слово… Очень… Как умел… И люблю… Прости, папа, за эти бессвязные воспоминания… и такие же признания…

Передо мной фотокарточки… Их немного, всего пять. На первой — молодой человек в студенческой тужурке, в фуражке. Он сидит на стуле, фоном служит какой-то нарисованный пейзаж. У его ног белая болонка — из тех, которых называли японскими. В облике молодого человека тоже что-то японское. «Штабс-капитан Рыбников» — мелькнуло в голове название рассказа Куприна, когда впервые увидел фотокарточку. Попадись она на глаза какому-нибудь бдительному в годы русско-японской войны, кто знает, не был бы заподозрен мой отец, как вышеупомянутый штабс-капитан, в связях с японской разведкой и, быть может, не помог бы ему вид на жительство, свидетельствующий о разрешении жить вне черты еврейской оседлости и учиться в Московском университете.

Второе фото — портрет типичного помощника присяжного поверенного, а то и самого адвоката, каковым отцу побыть ни минуты не пришлось. Строгий темный костюм-тройка, жилетка, застегивающаяся на четыре пуговицы, высокий крахмальный воротничок, галстук в крапинку, очки в тонкой оправе, больше похожие на пенсне; часы в правом жилетном кармане с цепочкой через всю грудь; густые волосы (я помню отца только с большою лысиной), а в лице уже ровно ничего японского, но довольно много иудейского — особенно в выражении глаз. Он стоит в распахнутом пиджаке, небрежно засунув руки в карманы брюк, ничего еще не зная о том, что должно вот-вот случиться со всей страной и с каждым в отдельности.

Случилось!.. На третьей фотографии (это уже начало двадцатых годов, ранняя весна) отец стоит в сквере на Патриарших прудах, под оголенной липой. Он в сером пальто из шинельного сукна, в картузе, в сапогах. Лицо видно неотчетливо — вся фотокарточка неотчетливая, — но отец улыбается, а на руках у него шестимесячный я, ноги завернуты в одеяло, на голове капор. За нашей спиною высокий серый дом с аркой, справа от которого вскоре появится небольшой четырехэтажный с вывеской: «Абрам Васильевич Коган, венерические болезни», а слева, намного позднее, — белокирпичный, с охраной в подъезде, с импортными ваннами и унитазами — для советской элиты. («Элита едет — где-то будет…» Наша элита и сейчас, в основном, там же, где была: непотопляема, как кое-что в проруби.)

Перейти на страницу:

Все книги серии Это был я…

Черняховского, 4-А
Черняховского, 4-А

Продолжение романа «Лубянка, 23».От автора: Это 5-я часть моего затянувшегося «романа с собственной жизнью». Как и предыдущие четыре части, она может иметь вполне самостоятельное значение и уже самим своим появлением начисто опровергает забавную, однако не лишенную справедливости опечатку, появившуюся ещё в предшествующей 4-й части, где на странице 157 скептически настроенные работники типографии изменили всего одну букву, и, вместо слов «ваш покорный слуга», получилось «ваш покойный…» <…>…Находясь в возрасте, который превосходит приличия и разумные пределы, я начал понимать, что вокруг меня появляются всё новые и новые поколения, для кого события и годы, о каких пишу, не намного ближе и понятней, чем время каких-нибудь Пунических войн между Римом и Карфагеном. И, значит, мне следует, пожалуй, уделять побольше внимания не только занимательному сюжету и копанию в людских душах, но и обстоятельствам времени и места действия.

Юрий Самуилович Хазанов

Биографии и Мемуары / Проза / Современная проза / Документальное

Похожие книги

Женский хор
Женский хор

«Какое мне дело до женщин и их несчастий? Я создана для того, чтобы рассекать, извлекать, отрезать, зашивать. Чтобы лечить настоящие болезни, а не держать кого-то за руку» — с такой установкой прибывает в «женское» Отделение 77 интерн Джинн Этвуд. Она была лучшей студенткой на курсе и планировала занять должность хирурга в престижной больнице, но… Для начала ей придется пройти полугодовую стажировку в отделении Франца Кармы.Этот доктор руководствуется принципом «Врач — тот, кого пациент берет за руку», и высокомерие нового интерна его не слишком впечатляет. Они заключают договор: Джинн должна продержаться в «женском» отделении неделю. Неделю она будет следовать за ним как тень, чтобы научиться слушать и уважать своих пациентов. А на восьмой день примет решение — продолжать стажировку или переводиться в другую больницу.

Мартин Винклер

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Современная проза
О, юность моя!
О, юность моя!

Поэт Илья Сельвинский впервые выступает с крупным автобиографическим произведением. «О, юность моя!» — роман во многом автобиографический, речь в нем идет о событиях, относящихся к первым годам советской власти на юге России.Центральный герой романа — человек со сложным душевным миром, еще не вполне четко представляющий себе свое будущее и будущее своей страны. Его характер только еще складывается, формируется, причем в обстановке далеко не легкой и не простой. Но он — не один. Его окружает молодежь тех лет — молодежь маленького южного городка, бурлящего противоречиями, характерными для тех исторически сложных дней.Роман И. Сельвинского эмоционален, написан рукой настоящего художника, язык его поэтичен и ярок.

Илья Львович Сельвинский

Проза / Историческая проза / Советская классическая проза