— Чему обязан я, Михайло Ларионыч? — спросил Разумовский, чуть приподнимаясь в кресле навстречу канцлеру. — Извините, ваше сиятельство, как видеть изволите, вовсе недомогаю — старость, недуги подходят.
— Э, батюшка граф, Алексей Григорьич, — сказал, склонив с порога курчавую, с большим покатым лбом голову и расставя руки, Воронцов, — всем бы нам быть столь немощными стариками-инвалидами, как вы.
— Милости просим, — произнёс, указав ему возле себя кресло, Разумовский.
— Никого нет поблизости? — спросил, оглядываясь и садясь, канцлер. — Могу говорить по тайности?
— Можете. В чём дела суть?
— Негоция первой важности, и вы, граф, изготовьтесь услышать и, через моё посредство, дать её величеству должный и откровенный ответ.
— Я-то? — уныло, упавшим голосом, проговорил Разумовский. — Ну, куда, для таких негоции я гожусь, отпетый, сил лишённый отшельник?.. Вот книгами лишь священными питаюсь, грешную душу упражняю поучениями, житиями угодников.
— Государыня, всемилостивейшая наша монархиня приказать мне соизволила, — продолжал Воронцов, — изготовить и вам по тайности показать вот этот прожект указа… (Он заглянул в портфель, потянул было оттуда и опять там оставил заготовленную бумагу.) В указе, государь мой, изображено, что, в память и в дань высокого благоговения к почивающей в бозе благодетельнице — тётке своей, императрице Елисавет-Петровне, государыня признала за благо вам, сиятельный граф, гласно и всенародно, как законно, хотя бы и втайне венчанному супругу покойной монархини дать титул высочества…
— Что вы, что, — как бы в ужасе, замахав руками, сказал Разумовский, — как можете вы это говорить? Ну, дерзну ли? Мой Бог! да ужели не нашлось, кто б решился в том перечить её величеству?
— Я первый, коли простите, возражал, — сказал, склоняясь, канцлер.
— А ещё кто, ещё?
— И Никита Иваныч за мной излагал резоны.
— Благодарение Богу и вам с Никитой Иванычем! — приподняв колпак и смиренно перекрестясь, сказал Разумовский. — Спасибо… доподлинно вы угадали мои чувства и мысли…
— Но всемилостивейшая государыня наша, — продолжал канцлер, — через меня неуклонно и во всяком случае к тому ж решила вам передать ещё одну, нарочитой важности, просьбу.
— Какую?
— В иностранных курантах и в секретных отписках резидентов давно пущены ведомости, будто бы у вас, граф Алексей Григорьич, хранятся доподлинные, за должной скрепой, документы о браке вашем с покойной императрицей. А посему её величество, как в вас интересуясь, поручила вам сообщить, чтобы вы не отказали вручить мне те отменной важности свидетельства, для начертания, на сообщённый вам обжект, законного и для всех очевидного о том высоком титуле указа.
— Документы, государь мой? — заторопившись, несмелым голосом спросил Разумовский. — Свидетельства о браке моём её величеству нужны?
— Так точно.
— Дозвольте же, — помолчав, продолжал граф Алексей Григорьич, — не откажите прежде и мне самому просмотреть оный, составленный вами, набросок указа.
Воронцов почтительно подал ему бумагу, Разумовский просмотрел её, возвратил и, положив книгу на камин, встал с кресла. Он медленно подошёл к шкафу, достал из него окованный серебром, чёрного дерева ларец, снял с шеи ключ и вынул из потайного ящика свёрток обвитых розовым атласом бумаг. Развернув свёрток, он оболочку его бережно спрятал на место, а бумаги, подойдя к окну, начал читать с глубоким, благоговейным вниманием. Воронцов не спускал с него глаз…
«Понял ли, ужели всё сразу понял?» — думалось Михаиле Ларионычу.
Просмотрев бумаги, Разумовский их поцеловал, взглянул на образ и, возвратясь к Воронцову, опёрся о выступ камина. В лице Алексея Григорьевича изображалось неподдельное, сильное душевное волнение; глаза были влажны от слёз. Он с минуту постоял, глядя в камин, вздохнул и, перекрестившись, молча бросил свёрток в огонь.
— Я, ваше сиятельство, — сказал он, садясь, — завсегда был ничем более, только верным рабом покойной нашей государыни, Елисавет-Петровны, осыпавшей и меня своими благодеяниями превыше заслуг.
Канцлер поклонился.
— И никогда я, граф, — слышите ли? — продолжал Разумовский, — никогда не забывал, из какой доли и на какую стезю возвела меня наша монархиня. Обожал её — как сердобольную мать, поклонялся ей — как благодетельнице миллионов, и отнюдь в помыслах не дерзал лично сближаться с августейшим её царственным величием…
Воронцов сидел, как на иголках. Всё виденное и слышанное превзошло его ожидания, казалось ему сказочным, несбыточным сном.
— И верьте, батюшка Михайло Ларионыч, — смигивая слёзы и схватив его за руку, сказал былой «лемешовский пастух», — верьте мне, простому, нехитрому хохлу, и не сочтите за ложь и притворство… Горе великое, государь мой, горе мелким случайным людям в слепом, преходящем фаворе посягать на столь смелые, гибельные мечты… А если б то именно, о чём вы говорите, некогда и было, то я отнюдь не питал бы дерзкой и безумной суетности признать случай — говорю о том прямо, — могущий только омрачить, а отнюдь не приумножить славу покойной государыни — общей нашей благодетельницы.