‹…›
. (III, 41-42)
Мандельштам сопрягает мотивы своего путешествия в Армению (и “Путешествия в Армению”) с пушкинским “Путешествием в Арзрум” и, в частности, с его описанием встречи с гробом Грибоедова – “встречным тарантасом средь странствий” (Пастернак). И это сопряжение дается в свете пронзительного хлебниковского образа смерти, идущей с кузовком по года. Как гласит пословица: “Смерть не по лесу, а по люду ходит”. За сто лет до мандельштамовского путешествия Пушкин, приезжая в Армению, встречает тело трагически погибшего современника: “Я ехал один в цветущей пустыне, окруженной издали горами. В рассеянности проехал я мимо поста, где должен был переменить лошадей. ‹…› Я переехал через реку. Два вола, впряженные в арбу, подымались по крутой дороге. Несколько грузин сопровождали арбу. “Откуда вы?” – спросил я их. – “Из Тегерана”. – “Что вы везете?” – “Грибоеда”. – Это было тело убитого Грибоедова, которое препровождали в Тифлис . ‹…› Обезображенный труп его, бывший три дня игралищем тегеранской черни, узнан был только по руке, некогда простреленной пистолетною пулею” (V, 666-667).
Поразительна реакция Пушкина на эту неожиданную и страшную встречу: “Не знаю ничего завиднее последних годов бурной его жизни. Самая смерть, постигшая его посреди смелого, неровного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного. Она была мгновенна и прекрасна” (VI, 668). Каким воинственным и непреклонным духом веет здесь от самого Пушкина. Это освидетельствование своей будущей смерти, сочетающее профетический пафос и трезвый самоотчет. Пушкин предсказывает собственную смерть, как Грибоедов – свою (“…пророческие слова Грибоедова сбылись”). “…Судьба есть только у полузнающего; тот, кто знает, – выше судьбы; тот, кто не знает, – ниже судьбы”. Пушкин был безусловно выше своей судьбы. “Ведь это его, – писал Ю.М.Лотман о Пушкине, – программа для себя, его идеальный план. ‹…› И царь, и все обстоятельства вынуждали его не драться, а он вышел – один, как Давид на Голиафа, – и победил! Увлеченные Щеголевым, этого (его, пушкинского торжества в момент дуэли – наперекор всему и всем!) не поняли ни Цветаева, ни Ахматова (которая, прости мне Господи мои прегрешения! – Пушкина вообще не понимала), а понял Пастернак ‹…›. Это у Пастернака не о Пушкине, но очень хорошо освещает его (Пушкина) последнюю трагедию:
(“ Рослый стрелок, осторожный охотник…” )” (I, 239)
Мандельштам, подхватывая грибную тему Хлебникова, семантическим бумерангом возвращает ему то, что совершенно невидимо для нас, – пушкинский исток образа смерти (quod tantum morituri vident). Грибоедовская смерть, увиденная и рассказанная Пушкиным, – прообраз смерти всякого истинного поэта. Поэтому призвание Музы, по Мандельштаму:
(III, 138)
Смерть, как в случае с Рылеевым, даже стихи переписывает. Эпоха Хлебникова и Мандельштама, эпоха оптовых смертей и безвозвратной потери целого поколения русских поэтов (“мгновенная жатва поколенья” – по опережающему слову Пушкина), рождает образ смерти, идущей по грибы. Смертельно окающую рифму “гриб – гроб” Маяковский в 1918 году развернет уже хрестоматийно:
(II, 10)