– Слушай, приятель, – сказал он, – это правда не мое дело, потому что я сам, Бог знает, частенько набирался, но жена настаивает, так что не взыщи.
Он поклонился и, кланяясь, вдруг резко повернул торс влево, точно прислушиваясь к чему-то с этой стороны, а потом вынес левый кулак и корпус вправо и вверх и врезал Эндерби – не слишком сильно – прямиком в живот.
– Вот так, – сказал он в общем-то добродушно, словно удар был задуман исключительно в терапевтических целях. – Так сойдет, верно?
Эндерби охнул. Череда виски и пинт пива за вечер болезненно прошла через новый вкусовой орган, воздвигнутый специально по этому случаю, и все они корчились от боли и, проходя, отдавали мучительную дань. Газ и огонь выплеснулись из шейкера, вульгарно ударив в хрустальный воздух. Предвестники желания сблевать толпились и подрагивали. Эндерби отошел к стене.
– Вот так, – добродушно повторил любитель дартса. – Куда же ты собирался, а? Ты сейчас в Кеннингтоне, понимаешь, на случай, если не знал.
– Виктория, – произнесли желудочные газы Эндерби, сложенные в нужное слово языком и губами. В данный момент воздуха у него не было.
– Проще простого, – ответил добрый человек. – Первый поворот направо, второй налево, пойдешь прямо и попадешь на станцию Кеннингтон, сечешь? Сядешь в поезд на Чаринг-Кросс, тебе нужна вторая остановка, первая будет Ватерлоо, пересядешь на Чаринг-Кросс, сечешь, на линию Серкл. Вестминстер, Сент-Джеймс-парк, и ты на месте, сечешь? И самого тебе наилучшего, без обид.
Похлопав Эндерби по левому плечу, он вернулся в бар.
Эндерби все еще хватал ртом воздух. Такого не случалось с его студенческих дней, когда его однажды избили возле паба пианист и его друг за то, что он чертовски цветисто высказывался про псевдомузыку, которую пианист выдавал. Сильными вдохами Эндерби нагонял в сопротивляющиеся легкие воздух, спрашивая себя, так ли уж хочет блевать. На мгновение он было подумал, что нет. Удар в живот еще тлел и дымился угольком, и название ЛОНДОН трепыхалось в боязливом пламени предостережением, как в рекламе какого-нибудь фильма про девушек по вызову или про конец света. Он видел себя в безопасности собственного сортира, за работой над стихами. Никогда больше. Никогда, никогда больше. Женские институты. Золотые медали. Лондонские пабы. Силки, расставленные на бедного Эндерби, джины и джин, стаканы джина и джины в стаканах, только и ждущие, чтобы он оступился.
До станции Кеннингтон он добрался без особых трудностей и сел в поезд до Виктории. Сидя напротив косоглазого человека, который, по-шотландски гнусавя, разговаривал с самодовольным терьером у себя на коленях, Эндерби почувствовал корабельную качку и понял, что скоро придется бежать к борту. Потом у него возникло иллюзорное впечатление, будто жующие жвачку подростки через пару мест от него обсуждают пьесу Кальдерона. Он потянулся послушать и едва не упал на правое ухо. На Ватерлоо он был уверен, что косоглазый шотландец сказал своему псу morne plaine[14]
. В животе у Эндерби били барабаны и пронзительно блеяли охотничьи рожки. Возможно, пора признать поражение, поплестись прочь и сблевать в пожарное ведро. Слишком поздно. Поезд и время оставили позади Ватерлоо, нырнули под реку, и, слава богу, вот он – Чаринг-Кросс. Чаринг-кроссоглазый встал и вышел. И терьера с собой прихватил.– Приняли капельку, – доверительно сообщил он Эндерби и удалился на переход к линии Бейкерлоу, а собака на цыпочках потрусила следом – виляли и толстый круп, и радостный хвост.
Эндерби чувствовал себя решительно больным, а еще был сбит с толку. Он почему-то был уверен, что именно с южной платформы этой Северной линии попадет туда… ну куда-то там… Сделав несколько неверных шагов, он упал на скамейку. На плакате по ту сторону путей любитель свежего воздуха опоражнивал стакан молочного стаута, прекрасные, мощные жилы у него на горле вздувались с силой заправского питейщика пива. Рядом с ним, на акварельном наброске, искрящемся напором и смехом, уверенный молодой человек и очаровательная девушка тянули каждый на себя порцию пирога с мясным экстрактом. Дальше маленький рыжий макроцефал охал от удовольствия, засунув за щеку плитку экстракремовой ириски. Эндерби испытал позыв к тошноте, но память спасла его четырьмя строками застольной песни, которую он написал в пьяной юности: