А однажды мне позвонили в дверь. И во весь могучий рост встал главный вопрос современности: открывать или не открывать? У меня нет глазка, и я кричу через защиту убогих — дерматин и дээспэ. Я кричу тонко и пугающе:
— Кто там?
— Тетя! Это я. Егор. Ваш родственник…
Только дураки думают, что так не бывает. Только так и бывает. В сущности, всегда случается то, чего ты ждешь. И нет ничего сильнее тайных помыслов, ибо они-то сбываются непременно. Я это давно знаю, поэтому боюсь плохих мыслей, которые в одночасье могут пронзить тебя насквозь до момента наслаждения. Эти мысли из самой твоей требухи, которую ты вовсю окутал, спрятал воспитанием и «понятиями». Требуха же без понятий. Зато она все про тебя знает лучше, чем ты сам. И она готовит тебе на взлет подлое желание, от которого ты, конечно, немедленно отречешься, но какой же рыбицей оно в тебе всплеснет, каким всполохом взыграет, как покажет тебе твою же рожу, с виду такого порядочного, такого хорошего человека. Бойся требухи, в тебе лежащей.
Голос мальчика Егора за дверью, конечно, не тот случай. Он из других, внутренних сигналов, которые назовем «последней каплей». Ты сомневаешься, прикидываешь, химичишь с весами жизни, ты, как плохой ученик, подгоняешь ответ — вот тогда и капает на тебя последняя тяжелая капля… И ты делаешь то, что делаешь.
Явление Егора мне.
Я открываю дверь и заполошенно, забыв, кто я и где, кричу:
— Митя-я-я!
Ведь была проделана фотографическая подготовка, уже была явлена мне в доме Фали карточка.
— Митя! Митя! — кричу я, обнимая мальчика. Время встало с ног на голову, и это я его сейчас понесу на руках, как нес меня когда-то его дедушка к кадке с водой и называл птицей.
Он покровительственно, но и нежно гладит меня по плечу.
— Я Егор, тетя. Вам кажется. Я на деда не похож… Я совсем другой…
— Заходи, — говорю я ему. — Я чуток спятила.
— А Ленке можно?
Она стоит возле лифта, девочка с рюкзачком. Такая точно приезжала ко мне из Питтсбурга. У нее было семинарское задание — познакомиться с разными московскими филологическими людьми. Она положила на коленку тетрадочку и стала записывать за мной открывание моего рта. Я поняла, что самый большой ее враг — бойкость моей речи, и пошла ей навстречу.
— У нас де-мо-кра-ти-чес-кие пе-ре-ме-ны. Пе-ре-ме-на — это ког-да од-но ме-ня-ет-ся на дру-гое. На-при-мер. Ши-ло на мы-ло.
Дальше пришлось объяснять ей уникальную неповторимость такого рода перемен-обмена, так сказать, нашу русскую ментальность, будь она проклята.
Девочка знания схватывает на лету.
— Достоевский! — кричит она, уловив где-то слышанное, что у русских-де не как у остальных.
Самое то. Шило, мыло и Достоевский. Я попала в зыбучие пески. Спастись от объяснений русскости перемен можно, только покормив ребенка. И я ее кормлю чем Бог послал. Ест с аппетитом. Потрясение — подсолнечная халва нецивилизованным куском, шматом.
— Ковыряй! — говорю я Джейн.
— Ко-вы-ряй? — спрашивает она.
Я показываю, что это значит.
— О! — восклицает американочка.
Мы постигаем друг друга, ковыряясь в тунгусском метеорите полтавской халвы. Тень Достоевского обиженно отступает.
Иди отсюда! — говорю я тени. Ты через раз сидишь в кухнях, где русские объясняют жадному до всего американцу твою суть. Дай нам просто поесть халвы. Видишь, девочке нравится ко-вы-рять.
Достоевский, как человек культурный, линяет, а тетрадочку с записями мы больше не открываем.
Так вот, Ленка у лифта — чистая питтсбургская Джейн.
— Заходи, Джейн! — говорю я ей.
— Я Егор, а она Лена, — ласково поправляет меня мальчик.
— Кто вас разберет? — отвечаю я.
Сначала они вдвоем толкутся в ванной… Ладно… Пусть… Я, конечно, не понимаю, почему нельзя вымыть руки по очереди, но у меня в ухе серьга. Она у меня ре-транслятор с «ихнего» на «мой». Серьга говорит: «Если они останутся ночевать, стели вместе… У них так принято… И не спрашивай паспорта…» О Боже! Серьга, ты спятила…
Они вышли из ванной с мокрыми чубчиками. Я гремлю в кухне и рассказываю им про Джейн. Ту часть, что про халву. И другую…