Налили еще обруганного напитка, выпили, помолчали.
— Шутки шутками,—-начал Гордон,—а хотел я тебе, Марк, напоследок задать один серьезный вопрос. Ты мое отношение ко всей этой коммунистической белиберде знаешь и даже, боюсь, целиком его разделяешь, так? Марк кивнул.
— А вопрос у меня чисто личный. Можешь даже не отвечать, если он тебя слишком заденет. Дело в том, что больше всего меня в этой стране поразил ты сам. Да-да, не удивляйся. Ты, в сущности, совершенно свой парень, я тебя живо представляю утомленным таким нью-йоркцем на двадцати трудовых консультантских тысячах в год, трясущимся с работы в нашем вонючем метро. Ты, конечно, целиком русский, чего уж там, понимай—слегка с приветом, но у нас в Америке и не таких обламывало, а не обломало бы — ну что ж, тоже бы выжил, уж не знаю как, в профессорах, что ли. Согласен?
— Не знаю,—усмехнулся Марк,—не пробовал.
— Ладно. А с другой-то стороны, представь себе, что в этой группе нас пятерых бы не было. Или мы б не сумели сойтись с тобой вот так, приватно, и слушали бы только твой, извини, агрессивный бред на экскурсиях. В общем, как ты при твоих убеждениях свободного человека ухитряешься работать на эту власть?
Он застеснялся, даже чуть покраснел. Но Марк слушал его бесстрастно, отвечал голосом ровным.
— Об этом можно говорить бесконечно,—сказал он.—-Мне проще всего было бы отбрехаться, напомнив вам, что у нас всего один работодатель—государство. Ты резонно возразишь, что я мог бы выбрать работу, не связанную с надувательством. А я на том же уровне объясню тебе, что я этого не желаю, потому что нынешняя моя работа — динамичная, увлекательная и денежная. — Он пнул ногой в сверток из валютного магазина под столом.—Вступая в сделку с дьяволом, я парадоксальным образом самоутверждаюсь в качестве свободного человека. Понятно?
— Не очень,—вздохнул Гордон.
— Я могу и проще, с другого боку. Для туриста-середнячка я так и остаюсь туповатым проводником официальной идеологии. Но послушай, Гордон, тебя никогда не похищали? Нет? И заложником ты не бывал? Не смейся. Ибо мы тут все—заложники. За какую-то неведомую врожденную вину сидим под стражей, знаем, что случалось с другими заложниками, и потому молчим. Разумеется, молчать — это одно, а сотрудничать с похитителями—другое,—продолжал он, несколько путая понятия «заложник» и «похищенный», а может быть, не видя большой разницы,— но где-то там у вас открыли особый невроз, даже термин придумали для состояния, когда у похищенного развивается чувство солидарности с похитителями...
— Стокгольмский синдром,—подсказала Руфь.
— Да. И не почему-то оно возникает, а из самого примитивного страха. Страх. Психология человека, живущего под дулом автомата,— штука весьма любопытная, поверьте знатоку.
— Так уж и автомата,—недоверчиво сказал Гордон.
— Пистолета, если вам больше нравится,—обворожительно улыбнулся Марк. — Осмелюсь напомнить, что в нашей замечательной стране нет «практически ни одной семьи, где кого-нибудь не посадили или не расстреляли во время того, что вы называете чистками, а мы никак не называем. Так перепуганы, что само понятие стало табу, и нет для него в современной русской речи точного слова. Позволю уточнить, что советские лагеря и тюрьмы—не ваши, что интеллигент после политического срока обречен на гражданскую смерть. И вот вам итог: в своих московских экскурсиях я вовсе не кривил душою. Я и сейчас, как Уинстон Смит в конце романа, могу произнести монолог об исторической необходимости коммунизма. И тоже не буду притворяться. Разве уж совсем в глубине души... Но глубина души, милые мои, это по нынешним временам бо-олышая роскошь. Вот у Гиви, скажем, таковой счастливо не имеется. Между прочим,—он улыбнулся,— меня Костя учил всей этой схеме. Он объяснял мне свою главную беду — неумение ни забыть, ни подчиниться. Но это был, говорил, врожденный порок какой-то. Ведь большинстве людей выживает под дулом автомата —и какое большинство! — У нас тоже большинство—конформисты,—проворчала Руфь.
— Разве я спорю? У всех, решительно у всех на свете—свои проблемы. Вот у меня, например, позавчера арестовали любимого брата.
— За что?—ахнула Руфь.
— За его роман. Вам, господа, повезло. В наше либеральное время политические аресты производятся только для острастки, не больше нескольких сотен в год—и вот вы, можно сказать, почти лично присутствуете... Не говорите об этом Хэлен, даже в Штатах, ладно?
— Хотел бы я знать,—обронил помрачневший Гордон,—под каким соусом могли бы мы еще раз встретиться с этой старой жабой. Марк, мы не можем ему помочь?
— Какая уж там помощь! — Марк вздохнул.— Отправляйтесь восвояси, расскажите друзьям обо всех прелестях России, только не вздумайте драматизировать, рассказывайте все честно. Голодных нет, раздетых нет, недовольных нет, через десять—двадцать лет у всех, кто останется на свободе, будут бесплатные квартиры со всеми удобствами...
И этот вечер шел на убыль. Кое-кто уже вертелся на своих резных деревянных стульях, комкая ресторанные салфетки. Оркестр внизу собирался играть в последний раз.