— Клэр,—шепнул Марк,—а как же дальше?
— Посидим еще немного, потом пойдем гулять — ты же мне до сих пор не показал белых ночей, так туманно было все эти дни.
— Нет, вообще дальше.
— Ты же сильный, Марк, придумай что-нибудь.
— Я не сильный, девочка моя. Я всегда был слабый, а теперь и остатки силы потерял, я совсем как тот остриженный Самсон.
— Мы что-нибудь придумаем, — твердила она, — мы обязательно что-нибудь придумаем...— И он понимал, что говорится это только в утешение, но так хотелось поверить.
— Ты не смогла бы поселиться здесь,—полуутвердительно сказал он.
— Нет, я бы не выдержала. Да и работы для меня нет. Но ты бы легко прижился у нас.
— Сомневаюсь,—он покачал головой,—да и не выпустят меня. Но можно, ты знаешь, сбежать из моей пресловутой командировки в Сирию. Если пороха хватит, в чем тоже сомневаюсь. А можно на иностранке жениться—хоть на тебе. В таком случае лет пять промурыжат. А повезет— могут и года через три отпустить. Мать-то мне разрешения в жизни не даст.
Нет, довольно этих отчаянных разговоров. Что толку головою об стенку биться, когда все и так яснее ясного?
— Я не смогу так сразу все переломать,—голос ее звучал беспомощно,—не смогу, но я приеду еще, я обязательно приеду, даже если ты женишься, ну и что, мы же в реальном мире живем, я приеду, у меня и заработки есть свои, не Билловы...
—Да и я не смогу.— Он встал.— Или смогу? Черт его знает. Музыка оборвалась. Осушались последние рюмки. Хэлен прятала в сумочку бутерброд с икрой, а мистер Грин умоляюще взглянул на Марка и, получив в ответ кивок, стянул со стола фирменную солонку с надписью «Контора» и такую же перечницу. Оторвав сонного водителя от чтения «Графа Монте-Кристо», компания погрузилась в автобус, а Марк и Клэр остались у ресторанного подъезда.
— Холодно,— пожаловалась она,— и темно. Я думала, в белые ночи гораздо светлее.
— Надо было в июне приезжать.—Он тоже поежился.—И все-таки ты посмотри, какое таинственное все, даже сейчас.
В светящейся тьме Невского проспекта фосфоресцировали белые колонны и белые рубашки на редких прохожих, неслышно шумели липы своей ртутно-черной листвой.
— Поразительный город. — Свернув с проспекта, они направились вдоль Мойки.—Почему ты живешь в мерзкой Москве, а не здесь?
— Привычка. И квартирный вопрос, и работы здесь куда меньше. Столица-то бывшая. Мы вообще консервативнее вас—родившись в Москве, почти никто не уезжает. Хотя один мой рязанский знакомый,—он вдруг припомнил разговор в пирожковой,—утверждал, что в Ленинграде снабжение лучше. Вот, между прочим, дом, где жил и умер Пушкин.
В кустах отцветшей белой сирени над сиротливой скамейкой светилось одно из окон — каморка сторожа, наверняка приятеля брату Андрею. Они снова очутились на набережной, миновали арку Главного штаба. По Дворцовой площади сновали хмельные туристы, слышалась финская речь. Как их не понять—рукой подать до дома, красивый город, дешевая выпивка, доступные женщины, обладающие в виде бесплатного приложения загадочной славянской душой. У самой колонны кто-то наигрывал на гитаре. а на колонне громоздились друг на друга кирасы, кольчуги и шлемы, на самом верху ангел сжимал в руке чугунный крест, военную славу трубили две летящие женщины на фронтоне Главного штаба, и мчался за ними еще один крылатый, на шестерке буйных коней.
— Странные вещи творятся с русскими городами,—сказал Марк.— Ты же знаешь, Пушкин был влюблен в Петербург, а потом, с легкой руки Гоголя и Достоевского, перешел он в разряд городов неуютных, давящих, фантастических. Ездили в Москву насладиться теплотой и гостеприимством. А теперь все мои друзья говорят, что в Ленинграде им дышится куда свободнее.
— Не так уж и странно, милый. Вы от Москвы почти ничего не оставили.
— Не мы, а они,—уточнил Марк.
— И потом, здесь у меня то же чувство, что было в Помпеях. Жизнь ушла, остались символы исчезнувшего государства. И грустно от этого, и... тепло как-то...
— Правда.
Надо бы вернуться в гостиницу, а сил нет. Нет сил пережить еще одну осторожную ночь, шорох шагов в коридоре, алый огонек сигареты, нежность и тоску. Ночь светла, свободно течет Нева, безразличная к тому, что ее заковали в гранит, и чайки кричат о своем... Ночи еще светлы, еще проплывают в померкшем, смертно чистом воздухе петербургские призраки — не здесь ли проходили они с Натальей, и тоже стояла последняя ночь холодного мая. В рассеянном сизоватом освещении река играет бензиновыми бликами, бьет волнами в осклизлые, обросшие мохнатыми водорослями ступени, грузная чайка чистит клюв на спине бронзового льва с сердито-обиженной мордой.
«Еще грохочут поздние трамваи, и мост дрожит под тяжестью стальной. Я выпрямляюсь в рост, не узнавая ни города под белой пеленой, ни тополя, ни облака. Давно ли тянулся ввысь желтоколонный лес и горсточкой слезоточивой соли больные звезды сыпались с небес? И снова сердце к будущему глухо—пульсирует прошедшему в ответ, и до утра воркует смерть-старуха, и льет земля зеленоватый свет...»
— Что с ним теперь будет, Марк?