На следующее утро у меня приключилось с врачом столкновение, значение которого дошло до меня благодаря случаю лишь несколько месяцев спустя. У меня был жар, способность к восприятию, соответственно, несколько понижена, чему помог и упомянутый выше укол. Поэтому я не воспринял шум самолетного мотора, когда врач поспешно вошел в комнату, сообщив мне, что на деревенской улице приземлился «Физелер-Шторх», доставивший топливо, так как мы давно уже были отрезаны и окружены. Этот самолет захватит меня теперь для отправки в военный госпиталь. Я указал врачу, что было бы не слишком хорошо, если бы я, как офицер, был эвакуирован раньше рядового солдата. Вспыхнув, он дал мне понять, что это он, как военврач, определяет серьезность ранения и тем самым очередность эвакуации. Он был, несомненно, прав. Наконец, на мои возражения он отдал мне, на что имел право, «служебный приказ» лететь. В ответ я дал ему по-дружески понять, что в таком случае я, к сожалению, вынужден не подчиниться приказу. На какой-то момент мне показалось, я разглядел за официальной миной врача выражение глубокого понимания, он отвернулся со словами: «Вы — упрямый козел!» и отдал приказ погрузить на машину раненого бойца[403]
. В последующие дни, когда каша постепенно заварилась не на шутку, самолеты у нас больше не приземлялись. Лишь сбрасывались контейнеры с грузами, но и они были каплей в море, если их вообще удавалось поднять.На пятый день подошло к концу топливо, заканчивались боеприпасы, «Панцер-Мейер» выдал каждому лежачему раненому — таких у нас за дни непрерывных боев набралось немало — по пистолету. Каждый раненый должен был иметь возможность застрелиться прежде, чем его прикончат красноармейцы. Примеры расправ с ранеными имелись. Он хотел предпринять попытку прорваться ночью с боевой группой к своим пешим ходом, по глубокому снегу — отчаянное предприятие!
Так как с меня на перевязочном пункте срезали всю верхнюю одежду, на мне была только шинель, я ужасно мерз, когда мне приходилось выходить наружу. Так что торчал, по большей части, в хате, где располагался командный пункт. Рана меня в этих условиях даже не слишком беспокоила; хотя вся верхняя часть тела была разукрашена затеками, синими и зелеными, однако у меня не было, собственно, никаких особенных жалоб за исключением местных болей в районе пулевых отверстий. Мой танк, который мог стрелять только из пулемета, потому как пушка вышла из строя, стоя перед хатой Мейера, обеспечивал охрану командного пункта: «болеросы» — как бойцы по неизвестной причине называли русских (возможно, таким образом иронически обыгрывалось слово «большевик») — предпринимали попытку за попыткой ворваться в селение. Пока мы еще могли подавлять их огнем нашего башенного МГ, пока отважные гренадеры не выбивали их из местечка. Во второй половине дня я услышал Мейера, кричавшего по радио: «Макс, речь идет о роте!» Он разговаривал по радио с Максом Вюнше, командиром первой роты нашего танкового полка, пробивавшейся к нам. Уже сгустились сумерки, когда он и в самом деле прорвался к нам, преодолев кольцо русского окружения, так что боевая группа «Панцер-Мейера» со всеми машинами и ранеными смогла ночью выбраться к своим.
Оба пулевых отверстия в плечах между тем закрылись; так что я остался при роте. Слепыми ранениями в грудь требовалось заняться позже. Спустя несколько недель по окончании боев за Харьков наш врач отправил меня в полевой госпиталь, чтобы «посмотреть», где же, собственно, остались пули. Там меня поставили на голову, затем вновь на ноги, однако найти их не смогли. Выстрел — в упор, то есть с расстояния менее двух метров — должен был на своем пути вдоль и поперек всей верхней части туловища задеть лишь мягкие ткани. Должно быть, от этого происходил синяк необъятных размеров, из-за которого вся верхняя часть тела в течение нескольких недель светилась всеми цветами. После того как «Шторх» улетел из «котла», как тогда обозначался ареал, окруженный противником, Астхегер, мой командир роты, сообщил мне: «Твои люди были очень рады, что ты остался с ними!» В те времена такое поведение офицера, сравнимое с поведением капитана тонущего корабля, который он, в соответствии со своим кодексом чести, покидает последним, являлось, собственно, само собой разумеющимся; сегодня, по крайней мере, в Федеративной Республике оно вряд ли встретит понимание.