2) Во время октябрьских боев в Москве я, волею судеб, оставался нейтральным на своей квартире. Я был ранен у себя дома тяжелой гранатой в ногу 2 ноября вечером, то есть под самый конец боя, так как 2-го вечером бои были закончены. Меня ежедневно навещали красногвардейцы, каждый раз видели меня и производили безрезультатные обыски.
3) Несколько бывших генералов и офицеров, когда я лежал уже тяжко раненным, спрашивали меня: допускаю ли я возможность служить Советской республике? Я им неизменно отвечал, что считаю обязательным каждому здоровому человеку служить русскому народу (конечно, и тут я не мог признаться гражданину Дзержинскому, что я полагал полезным всем оставшимся в России офицерам быть на случай переворота на своих местах в Красной армии).
4) Когда я стал в конце весны несколько поправляться от раны, врачи и моя жена настаивали на отъезде моем на лиман в Одессу для лечения моей тяжко пораженной ноги. Я наотрез отказывался от этой поездки, рискуя здоровьем, лишь для того, чтобы отвратить подозрения в моем желании убежать из Советской России. Я великоросс и желал оставаться со своими братьями по крови, а не воевать против них.
В заключение должен сказать, что я, раненный очень серьезно, пролежал в больнице свыше восьми месяцев, а затем переехал к себе на квартиру долечиваться. В настоящее время я еще далеко не оправился, рана вновь открылась, а лечиться при таких условиях крайне тяжело. Я не чувствую за собой решительно никакой вины перед Советской республикой и никак не могу понять, за что я страдаю и в чем меня в действительности обвиняют.
Я был бы очень признателен, если бы меня вызвали, чтобы выяснить это недоразумение, ибо я иначе не могу назвать мой неожиданный для меня арест. На фронте все войска хорошо знали, что я друг, а не враг народа. Я лично имущественно совершенно не заинтересован в перемене правления, ибо у меня нет ни капиталов, ни дома, ни завода, ни имения, а обладаю лишь обстановкой моей квартиры, которую у меня никто не отнимает.
Если мое пребывание в Москве по каким-нибудь причинам считается нежелательным, то разрешите выехать в какую-либо нейтральную по отношению к Советской России страну, по Вашему выбору, с семейством, дабы я мог там спокойно и рационально лечить свою больную ногу. Не считая себя ни в чем виноватым, я сам, без разрешения, ни явно, ни тайно выезжать не желаю, даже если б был на свободе, что уже и доказал.
В ответ на это Дзержинский сам приехал ко мне на другой же день и сообщил мне, что меня лично никто ни в чем не обвиняет, но что я арестован потому, что они прочли письмо военного английского агента Локкарта, который в нем писал своему правительству о том, что он надеется произвести переворот в Москве и захватить все Советское правительство. Он писал, что может подкупить командира одного из латышских полков, согласившегося на это дело.
Локкарт, считая меня очень популярным в народе, полагал полезным заменить мною большевиков и провозгласить меня диктатором. На все это я ответил Дзержинскому, что с Локкартом я не знаком, никогда его не видел и с ним не говорил[118]
. Дзержинский мне заявил, что все равно они сами меня считают для себя опасным, потому что при моей популярности я могу и единолично совершить переворот, чего они допустить не могут.И потому, хотя и нет у них оснований меня в чем-либо обвинять, большевики считают полезным для своего дела держать меня под арестом, пока не выяснится полностью обстановка. На это я его спросил, когда же приблизительно он считает, что меня можно будет выпустить на свободу, тем более что положение моей раны ухудшается. На это он пожал плечами:
– Как вы хотите, чтобы я вам сказал, когда и я сам этого не знаю? Надо ждать. Пишите свои воспоминания о прежней армии, ругайте бывшее правительство и царскую семью, этим вы можете ускорить свой выпуск.
– Я не берусь писать моих вынужденных воспоминаний, ругать никого не стану и при данной обстановке, на гауптвахте, писать ничего не могу.
На этом наша беседа и кончилась.
Недели две спустя после моего ареста меня перевели в подвальное помещение Судебных установлений в Кремле же. Со мною также были переведены туда и несколько эсеров, бывших моими соседями по койкам. Нас перевели в то помещение, откуда за день до того увезли царских министров на расстрел. Помещение было тесное, темноватое, но, к счастью, было более чистое, чем на гауптвахте, где изобиловали клопы, блохи и черные тараканы.
Всех там живших до меня министров расстреляли в ответ на выстрел еврейской девицы эсерки Каплан в Ленина. Логики тут мне казалось весьма мало. Очевидно, я не подвергся той же участи лишь вследствие моей популярности в народе. Для меня становилось ясным, что они хотят в будущем эксплуатировать в свою пользу и меня, и мою популярность. Так оно и вышло. Но это потом.