Читаем Моя школа полностью

— Не верится… Неужели у меня Большака отнимут, возьмут в солдаты?…

— Ну, никто, как бог.

— Бог-то бог, а забреют, так и бог нипочем.

Чем ближе подходили дни рекрутчины, тем отец становился мрачнее.

А однажды, октябрьским вечером, они пришли с Большаком домой, убитые горем. На шапке Александра был приколот большой белый цветок.

Отец шумно стащил с себя бараний полушубок, бросил в угол шапку и голосом, полным тоски, тихо сказал:

— Мать, посмотри-ка на Большака-то, испекся он. Да чтоб им всем было лихо! Ну, кто это придумал? «За веру, царя и отечество» служить… Прости ты меня, милостивый господи!

Мать смотрела на сына. Брови её дрогнули, в глазах заискрились слезы. Она подобрала подол фартука, закрыла им свое лицо и опустилась на лавку.

— Как это скричали: «Принят в строй!» — рассказывал отец, — у меня и шайка из рук выпала…

Я тоже жалел Большака. Мне вспомнилось, как он вечерами показывал мне в книжке буквы, картинки. Какой он был ласковый и хороший!

Загуляли рекруты.

Каждый день я выбегаю на улицу с санками, кататься с горы, и наблюдаю: на парах, на тройках лошадей, убранных цветами, запряженных в кошевки, разъезжают по улицам рекруты. Они — в праздничных шубах, на больших меховых шапках приколоты цветы, а в руках разноцветные платки. Красные от мороза, от горя и выпитой водки, они размахивают платками и под визгливый перебор гармоники распевают:

Эх, мамонька родимая,Выгляни в окошечко:Рекрута катаются,Слезами уливаются.

Песне вторит хор бубенцов и колокольчиков. Всё это вторгалось в серую жизнь заводского селения, нарушая её покой.

Я был дома и не видел, как отец и мать простились с Большаком на вокзале. Большака не стало. Помню его печальное, опухшее от слез лицо. Когда он поднял меня и прижал к себе, я почувствовал, как мне на щеку закапали его теплые слезы. Весь этот день, не сходя с полатей, я просидел, подавленный тоскою, дожидаясь отца и матери.

Они пришли и ни о чем не разговаривали. Только вечером, когда стали укладываться спать, отец вздохнул:

— Ушел — и как полдома унес с собой… Эх, жизнь наша!..

Он будто сразу постарел. В бороде ясней белели тонкие нити седых волос, брови приопустились, а на высоком лбу глубже залегли морщинки. Он стал снисходительней и даже ласковей к нам. Часто ласкал нас с Ленькой.

Иной раз, приходя с работы, не раздеваясь, он нараспев говорил:

— А кто-то меня да поцелует?

Мы бросались с Ленькой вперегонки к отцу. Я вскакивал на скамейку, охватывал его шею и целовал. От него пахло морозом. Отец целовал нас по очереди и медленно совал руку за пазуху, отыскивая там что-то. Мы нетерпеливо ждали. Он доставал две грошевые конфеты и подавал нам.

Мне нравились эти круглые конфеты, завернутые в яркокрасные или зеленые бумажки. На концах их были длинные кисти, а по всей конфете вилась золотая лента.

Однажды он купил мне сахарные карманные часы. Циферблат украшали золотые стрелки и цифры. Я привязал к часам шнурок, надел на шею, а часы спрятал за пазуху.

— Надо карман для часов к рубахе-то пришить, — смеясь, сказал отец.

Мать взяла лоскуток ситца и пришила к рубашке карман. Я важно вложил в него часы, ежеминутно доставал и смотрел, сколько времени. Отец спрашивал:

— Елыман, а сколько время, не пора ли спать?

— Без четверти пять минут, — отвечал я.

— О-о, много уж. Пора, значит, ужинать да спать.

У Леньки была сахарная лошадка, но пока он делал из ниток ей хомут, не утерпел и отъел ноги. Отец, смеясь, заметил:

— Как же это ты на безногой-то лошади поедешь?

Ленька подумал и съел всю лошадь.

Меня часы тоже соблазняли. Я смотрел на них и каждый раз откусывал понемногу. Циферблат уже был съеден, осталось одно колечко, но я закладывал его в карман. И до тех пор носил, пока от часов не остался один шнурок.

Веселое настроение отца было только видимым. Часто он умолкал, сидя за столом, и задумывался, — он тосковал о Большаке.

А однажды ночью соскочил с постели и поспешно стал одеваться.

— Ты куда, отец? — спросила мать.

— Не слышишь, что ли, Большак пришел?… Во… слышь, ходит под окном… Сейчас стучал.

Мать тревожно прислушалась. Но за окном было тихо.

— Никого нет… Сотвори-ка молитву, отец, чтой-то с тобой!

Отец вздохнул и снова улегся в постель. Я слышал в эту ночь, как он тихо плакал.


* * *


Была поздняя осень. Черным ноябрьским вечером моего отца привезли домой. Он дрожал, зубы его стучали, темнорусая борода, побеленная сединой, странно тряслась. Одежда его была мокрая. Я никогда не видал его таким.

Он лежал на широкой деревянной кровати, закутанный пестрым стеганым одеялом, сшитым из разноцветных треугольных лоскутков, вздрагивал, точно кто его дергал, и кровать под ним глухо поскрипывала. Я тоскливо смотрел, как он кутался с головой и сердито говорил: «Да закрывайте вы двери-то!..», хотя двери были закрыты.

Мать, утирая глаза подолом фартука, молча всхлипывала, потом плачущим голосом сказала:

— Олешунька, беги скорей за фершалом.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже