И мамина коллега старалась не унывать. Она несла своей семье шоколадные батончики и благодарила Бога за эту благословенную возможность. А еще она думала о заповедях – не укради, не возжелай, не убий. И радовалась тому, до чего они ладные, правильные и непреложные.
Но вдруг среди этого благостного монолога о божественном она подумала, что было бы здорово приберечь второй шоколадный батончик на завтра. Конечно, в этом случае каждому достанется по крохотному лепесточку сладкого, ну и ладно, зато счастье можно будет растянуть на два дня. Чтобы шоколад не нашли вездесущие дети, мамина коллега решила спрятать его не дома. Прокравшись на задний двор, она вытащила из сумки «Марс» и сунула под дождевую бочку, решив перепрятать позже.
Накормив семью макаронами с сайрой и разделив на всех один батончик (себе кусочек выделять не стала – пусть остальным чуть больше достанется), она выскользнула из дома, извлекла из-под дождевой бочки второй батончик и понесла перепрятывать его в погреб.
Но дочка выбежала следом и настигла ее на пороге погреба. Она повисла на матери, требуя показать, что та прячет в кармане. И мать стряхнула ее с себя, грубо оттолкнула и захлопнула дверь погреба. Дочь стучала, требовала открыть, вопила – мама, что ты там прячешь, может, ты что-то там ешь!!! А мать мало того что задвинула щеколду, так зачем-то еще подперла дверь спиной, и внезапно у нее помутился рассудок, потому что она сделала такое, чего никогда о себе не могла вообразить: она разодрала зубами обертку и буквально сожрала этот несчастный «Марс». К тому времени к погребу прибежали сыновья, они тоже ломились в дверь и требовали открыть, а она давилась шоколадом и прикидывала в уме, как давно не ела так, чтобы наесться и уснуть на полный желудок, и высчитав – ужаснулась: семь лет голода, обездоленности и беспросветной нищеты.
– И ты знаешь, Надя, мне не стыдно. Мне совсем не стыдно, что я съела этот шоколад. Я ведь, Надя, его заслужила, – рассказывала мамина коллега, утирая слезы рукавом заношенного платья. Оно когда-то было очень красивым, это платье: цвета топленого молока, с черными кружевными манжетами, воротник стоечкой, шесть пуговок в два ряда на груди. Она лет двадцать в нем проходила. На другое платье денег так и не смогла накопить.
Каждый раз, когда наступают долгожданные и прекрасные зимние праздники, и мы накрываем обильные столы и наряжаем елки, и верим, что уж этот год точно будет лучше, чем предыдущий, я вспоминаю о дарах, которые мне приносили волхвы.
Я вспоминаю мою прекрасную учительницу молодой и красивой, в шерстяном, цвета топленого молока, платье и в ладных лодочках на невысоком каблуке. Она протягивает мне яблоко – на уроке у меня от голода закружилась голова, она вытащила из сумки яблоко и стояла над душой, пока я его не съела.
Я вспоминаю, как однажды моя мама вынесла из учительской (был чей-то юбилей) густо припорошенный сахарной пудрой, начиненный воздушным кремом эклер и радостным шепотом сообщила, что он мой, потому что кто-то отказался от своей порции. И я с невообразимым наслаждением этот эклер съела, удивляясь, как можно было от такой вкуснотищи в голодный год отказаться, и только потом, спустя время, сообразила, что мама мне свою порцию отдала.
Я вспоминаю, как в нашей семье случились тяжелые годы, денег было совсем мало, иногда не было вовсе, и мой семилетний сын, которому я ежедневно выдавала двадцать рублей на школьный завтрак, умудрился по копеечке сэкономить и однажды принес нам большую коробку шоколадных конфет, и мы стояли на балконе, грелись солнцем, улыбались этому огромному чудесному городу, ели шоколад и верили, что все непременно будет хорошо.
В южную ночь падаешь, словно в обморок. Только что, буквально секунду назад, колыхался подхваченный ветром розовый полог заката, и жаворонки вели свой будничный разговор, и скрипела калитка, сгребая кривеньким дном рыжую землю, туда-сюда, туда-сюда… А потом на мир, будто на птичью клетку, накинули непроглядный августовский небосвод – и выключили звук. И ровно до той поры, пока не крикнет сова-сплюшка – будет тишина. На ее крик отзовутся звезды, одна, вторая, тридцать пятая, сто двадцать седьмая. И растянут над миром бездонное, пахнущее прохладной влагой и сладкой дремой ромашковое покрывало.
Спите? Хм. Ну ладно, спите. Мы вам тогда приснимся.
– Отойди от пропасти, – сердится папа.
– Ну чего ты! Я умею на краю стоять, я же горный ребенок.
– Горная коза ты, а не ребенок. Отойди, говорю тебе. Темная сила всегда подкрадывается сзади. Не заметишь, как толкнет в спину – и ты полетишь вниз. Кому сказано отойди!
Отошла, оправдываюсь:
– На той стороне деревья так странно растут, будто гуськом на холм вскарабкиваются. Аж колени подгибают, аж головы в плечи втягивают. Словно с челобитной к вершине идут.
– Где? – Папа подходит к самому краю пропасти, смотрит вниз.
– А тебе, значит, можно! – вскипаю я.