Я была перепугана этой мыслью, но Мартин отвернулся к стене и сквозь сон хрипло произнес:
– Это твои штучки. Беременные всегда что-нибудь придумают.
К утру четверга исчезли запахи, потерялось ощущение времени. Само время, перепутанное со вчерашнего дня, совсем исчезло. Уже не было четверга. То, что было вместо него, – что-то ощутимое и вязкое, что можно отвести руками. Там не было ни мужчин, ни женщин. Мачеха, отец, индейцы были грузными, невероятными телами, двигавшимися в трясине дождей. Отец велел мне:
– Не отходи отсюда, пока не скажу, что можно.
Его голос доносился откуда-то издалека, казалось даже, что он доходил не через слух, а через осязание, которое еще работало.
Но отец потерялся во времени. Когда настала ночь, я позвала мачеху и попросила ее проводить меня в спальню. Я мирно, спокойно спала всю ночь. На следующий день обстановка была такой же: без цвета, без запаха, без температуры. Проснувшись, я перебралась в кресло и сидела неподвижно. Казалось, не все во мне еще проснулось. Вдруг я услышала гудок. Долгий, тоскливый гудок поезда, убегающего от непогоды. «Очевидно, прятался где-то», – подумала я. А голос за моей спиной как бы ответил на мою мысль: «Где?»
– Кто тут? – спросила я, оглянувшись. И увидела мачеху у стены, ее длинную, иссохшую руку.
– Это я.
– Слышишь?
Она ответила, что да, наверное, поблизости просветлело и починили пути. Подала мне поднос с едой. Она пахла чесночным соусом и сливочным маслом. Это была тарелка супа. Смутившись, я спросила мачеху, который час. И она усталым голосом, отдававшим смирением, произнесла:
– Должно быть, половина третьего. Вообще-то поезд не опаздывает.
– Половина третьего? Как я могла проспать столько?
– Не так уж много ты спала. Сейчас не больше трех.
И я, чувствуя, что тарелка дрожит в руках, пробормотала:
– Половина третьего пятницы…
А она, монументально спокойная, усмехнулась:
– Нет, четверга, дочка. Все еще четверг, половина третьего.
Не знаю, сколько времени я была погружена в это сонное состояние, когда сами ощущения потеряли значение. Знаю только, что после бессчетных часов услышала голос в соседней комнате:
– Теперь можешь переставить кровать сюда.
Это был усталый голос, но не больного, а выздоравливающего. Потом услышала плеск воды. Не шевелилась, пока не поняла, что лежу горизонтально. Тогда почувствовала огромную пустоту. Ощутила вибрирующую, неестественную тишину дома, невероятную неподвижность всего. И вдруг ощутила свое сердце холодным камнем. «Я умерла, – пришло в голову. – Боже, я умерла». Подпрыгнула в кровати. Крикнула:
– Ада, Ада!
Раздраженный голос Мартина ответил мне с другого края постели:
– Тебя не слышат, потому что все уже во дворе.
Только тогда я поняла, что дождь прекратился и вокруг нас воцарились тишина, спокойствие, таинственная и глубинная благодать. Некое совершенство, должно быть, похожее на смерть. Потом в коридоре раздались шаги. Услышала ясный, совершенно живой голос. Затем свежий ветерок встряхнул полотнище двери, скрипнула защелка, и нечто твердое и неожиданное, как зрелый плод, шлепнулось на дворе в воду. Что-то в воздухе выдавало присутствие невидимки, который улыбался в темноте. «Боже мой, – подумала я, сбитая с толку путаницей во времени, – теперь не удивлюсь, если меня позовут на давно прошедшую воскресную мессу».
Похороны Великой Мамы
Послеполуденный зной во вторник[13]
Поезд, выехав из дрожащего коридора ярко-красных скал, углубился в банановые плантации, бесконечные и одинаковые, и тогда воздух сделался влажным и перестал ощущаться ветерок с моря. В окно вагона ворвался удушающий дым. По узкой дороге рядом с рельсами волы тянули повозки, доверху нагруженные зеленоватыми гроздьями бананов. За дорогой, на ничем не засаженной и потому какой-то неуместной здесь земле, стояли конторы с электрическими вентиляторами внутри, казармы из красного кирпича и проглядывающие среди пыльных розовых кустов и пальм террасы с белыми столиками и стульями. Было одиннадцать часов, и жара еще не началась.
– Лучше поднять стекло, – сказала женщина. – А то у тебя все волосы будут в саже.
Девочка попыталась, но заржавевшая рама не сдвинулась с места.
Кроме них, пассажиров в этом простом вагоне третьего класса не было. Дым из паровозной трубы по-прежнему вливался в окошко, и девочка поднялась с места и положила на свое сиденье вещи – пластиковую сумку с едой и обернутый газетой букет цветов. Она пересела на скамейку напротив, подальше от окна, лицом к матери. Обе были в бедном и строгом трауре.
Девочке было двенадцать лет, и в поезде она ехала впервые. Веки у женщины были в синих прожилках, а ее тело, маленькое, дряблое и бесформенное, облекало платье, скроенное как сутана. Было непохоже, что она мать девочки, – для этого она казалась слишком старой. Она сидела так, словно позвоночник прирос к спинке скамьи, и обеими руками держала на коленях когда-то лакированный, а теперь облезлый портфель. Лицо выражало полное спокойствие, присущее людям, живущим в бедности.