Мать сказала мне, что не надо дураком быть, но я не дал ей больше говорить, а стал кричать, что у Пантюшки уже вся стенка в объявлениях: «Чай Высоцкого» и «Лучшая питательная овсянка «Геркулес», и что от чернослива его скоро наизнанку вывернет.
Но мать махнула рукой и вышла из комнаты.
…Однако же Федьку-утопленника, видно, проняло: вот уже две недели, а его как ветром сдуло. Пантюшка пробовал узнавать, где утопленник квартирует или в каком лабазе приказчиком. То-то, ага!
Но «ага» вышло вот какое. Собирался как-то отец на службу. Стоит в прихожей, чистится щеткой. Тут звонок. Я выхожу, а отец уже двери открыл. Смотрю: батюшки! Федора мамаша. Желтая, злая. Так в отца глазами и вцепилась. Черная шерстяная шаль на ней и вся, как в крови, в красных букетах. И под платком что-то оттопыривается: прямо будто с топором пришла и сейчас, кого первого, по голове тяпнет. У меня душа в пятки.
Отец:
— Вам кого?
А эта глазами с отца на меня:
— Да уж кто поправославней, того бы мне.
— А здесь не святейший синод, сударыня, — и вижу: отец шагнул к ней со щеткой.
Тут, слышу, мать быстренько каблучками стукает — и сразу из дверей:
— Это ко мне. Проходите, пожалуйста.
И как-то ловко эту выжигу под локоть, и, пока отец поворачивался, она уже и дверь закрыла.
— Это что за сваха такая? — спросил отец, но взглянул на часы и поспешил вон.
Я хотел было следом за ним: от греха. Но, слышу, за дверью разговор идет тихий. Я немножко переждал и тихонько отворил дверь. Стал на пороге.
Ничего. Вижу: мать ее чаем угощает — еще чай со стола прибрать не успели. Та с блюдечка спокойно тянет и говорит:
— Да-с! А сынок ваш, сударыня, за моего Федю копейку спросил.
— Без запросу, — говорит мать и улыбается.
— То есть как? — И блюдечко на стол поставила. — Вот этот кавалер Федю моего в копейку ценит, — и тычет на меня пальцем.
Мать мне мигнула: молчи, дескать. А сама спрашивает:
— Ну, а ваша цена?
— Как то есть цена? — И вытаращила глаза на мою мать.
— Вот, говорите, копейку — это он малую очень цену поставил, вы недовольны. Так ваша какая будет цена? Рубль? Два с полтиной? Красненькая?
Федина мамаша даже шаль с головы стянула и глазами заморгала:
— Что это? А ты своего во сколько? Вот этого?
— Да он не теленок, я им не торгую.
— А мой-то гусь, что ли? — И привстала, к матери присунулась. Думал, вцепится.
А мать говорит:
— А коли не гусь, так за чем же дело стало? Нечего ни продавать, ни на сахар менять.
Та так и села. Глазами хлопает, молчит. Минуту добрую молчала, потом руки развела, опять свела:
— Милая, да как же это у нас вышло-то… Что Федя-то — не гусь. Тьфу, что я… не тот… ну, как оно? Ох да и грех! — Рассмеялась. — Ох, милая, да и что ведь Федя надумал уже! «Дайте, говорит, мамаша, я его в воду невзначай спихну, да и сам сейчас прыгну и пока что вытащу. Это — чтоб на квит вышло». А я говорю: «Феденька, бойся ты теперь этой воды, сам, гляди, утонешь, и, не ровен час, опять тебя же вытащит».
«Нет, — думаю я, — уж теперь не тащил бы: натерпелся я, уж пусть кто-нибудь, только боюсь я теперь утопленников».
Тут она стала мою мать целовать. Шаль накинула — и к дверям.
— Будем знакомы!
А мать:
— Сахар-то, сахар забыли!
Гляжу: верно, голова сахару осталась на полу.
Я подал.
А Федя стал к нам в гавань приходить рыбу ловили. Прозванье так за ним и осталось: Федя-утопленник. Да это было. Теперь, пожалуй, в наших водах такого не выловишь.
«МИРАЖ»
Прежде я напишу о «Мираже». У меня сейчас воспоминанья о нем как о таинственном чуде. Он. пришел в ночь перед гонкой, стал поодаль от других на якоре. Он стоял и не глядел. Все яхты глядели, подмигивали блеском меди, болтали на ветре полуспущенными парусами, другие грозили бушпритом — казалось, высунулся он вперед не в меру. На всех хлопотали около снастей, перекрикивались. «Мираж» стоял, строго вытянувшись, обтянутым обводом борта, с тонкими, как струны, снастями; казалось, будто он подавался вперед, будто, стоя на якоре, шел.
Ничто не блестело. Ни одного человека на палубе. Это никого, как видно, не удивляло; казалось, такой пойдет без людей. Я не мог отвести глаз: он был без парусов, но он стоя шел. Я все смотрел на эти текучие обводы корпуса — плавные и стремительные. Только жаркой, упорной любовью можно было создать такое существо: оно стояло на воде, как в воздухе.
— Видал ли? — Мой хозяин подтолкнул меня локтем и кивнул на «Мираж».
Я должен был вести его яхту. Дело шло не только о чести: полуторатысячный приз. Один только: первый.
— Что думаете? — шепотком спросил хозяин и метко в меня прищурился сбоку. Потом вытащил свой золотой хронометр. — Там поговорим, — и застучал английскими ботинками по каменному трапу к шлюпке. Подстелив под белые брюки платочек, сел в корму.