И исчез в кустах сирени или бузины, а может быть, и лопухах. Исчез бесшумно и бесследно – так же, как и возник давеча на Марсовом поле.
– Побудем минутку еще, – утвердительно попросил Аверченко.
– Сейчас, – сказала Мария Ефимовна. – Я Савельичу искусственное дыхание сделаю, и побудем.
Савельич ее искусственного дыхания дожидаться не стал: знал, наверное, что это на языке Ефимовны обозначает. Проснулся сам, протер зенки и икнул.
– Вскоре после неудачной русско-японской войны, – сказал Аверченко, – шел я именно вот здесь, возле статуи «Ночь», и по писательской привычке наблюдал окрест. Так вот, именно там, где мы сейчас, сидела на скамейке нянька с ребеночком на руках. Глядела на статую и задумчиво выдергивала у барчонка волосок за волоском из темечка. Так, знаете, на ромашке гадают: «Любит, не любит, к черту пошлет…» Революционного матросика на свиданье ждала.
– Изверги в наше время были, а не няньки! – сказала Мубельман-Южина и закурила неизменную беломорину.
– Никак нет! Это у нее так проявлялась чистота чувств к революционному Кронштадту. Та, знаете ли, Ираида Петровна, чувственная любовь, которая в ожидании страсти способна лишить волос даже и вовсе незаинтересованную сторону, – сказал Аверченко.
– Вы, Аркадий Тимофеевич, выражаетесь путано, – заметила Мубельман-Южина. – Интеллигенция всегда отличалась от других сословий простотой изложения даже сложных вопросов, например между полами…
– По домам! – скомандовал я, ибо устал смертельно.
В такси я обнаружил, что деньги кончились. Шарю по карманам, вытираю со лба холодный пот, не свожу глаз со счетчика, а там цифры пляшут возле пятерки. И у меня ровнехонько одна пятерка.
Объяснил Аверченко положение, шепотом конечно. Надо, говорю, трешку минимум на чай, а у меня – аут. Оказалось, что валюты у эмигранта тоже нет.
Аверченко мне шепотом объясняет, что один раз в Париже попал в такое же ужасное положение. Шоферу уплатил тогда, конечно, полным рублем, а вместо чаевых тепло пожал ему руку, и расстались приятелями.
– А морду тебе там за это, говоря тривиальным языком, не били? – поинтересовался молодой таксер, у которого слух оказался музыкальным в высшей степени.
Шофер, конечно, нас довез. Я оставил Аркадия Тимофеевича в такси под залог и пошел за деньгами.
Лифт не работал.
Из подворотни доносился наглый ор молодежной компании. Слов их песен, смысла я уловить не могу. Орут под гитару.
Всех певцов ро́ковых молодежных ансамблей я бы отправил в рестораны. Туда бы отправил и их композиторов. Засадил бы их в дрянной ресторан играть и петь. А поэтов-песенников – сразу и навечно в вытрезвитель.
Лохматые молодцы садовую скамейку перетащили из сквера в подворотню. Сперва я думал, что им хочется перекрыть подворотную коммуникацию, чтобы гуманитарные жильцы были вынуждены проходить орущую компанию в непосредственной близости. Но, как и положено человеку другого поколения, ошибся. Просто-напросто в подворотне сильный сквозняк, который сдувает комаров. Но и звук молодежного веселия усиливается подворотней и вылетает из нее, как из жерла тромбона.
Я вынес деньги, расплатился с таксером и, с ужасом думая о повторном подъеме на шестой этаж – сердце билось из последних сил, – повел Аверченко к подъезду.
– Нельзя ли еще минутку? – спросил Аркадий Тимофеевич, умильно прислушиваясь к молодежному наглому вою из подворотни. – Как чудесно их слушать!
Я сел на ступеньку и обхватил голову руками. Всему на свете есть предел. Но если старый покойник не только способен оживеть, но еще и с ума сойти, то…
Боже, как мне нужно было опять выпить!
– Прекрасно, прекрасно поют… – сомнамбулически бормотал сатирический русский писатель. – И в середине ночи! Ничего не боясь! А ведь, знаете, я завидовал народному шуму и веселию в Париже… И писал даже: «Бедная, темная Русь! Когда же ты весело запляшешь и запоешь, не оглядываясь и не ежась в сторонке? Когда твои юноши и девушки беззаботно сплетутся руками и пойдут танцевать и выделывать беззаботные скачки»…
– Ну, вот и дождались. Знайте только, «скачок» по-ихнему означает кражу со взломом… Аркаша! – вдруг оживел я, озаренный гениальной мыслью. – Шлепай к этой немытой сволочи и попроси портвейна пару лампадок, а? У них звериное чутье, сразу твой восторг усекут. И откликнутся. Иди к ним, спой с ними пару песенок, а я тебе постельку пока постелю! Дадут, дадут пару капель – истину тебе глаголю! Иди, милый!
– Думаешь, они пьют портвейн?
– Не думаю, золотце, не думаю, знаю! Они его пьют из горла!
– Меня этим не удивишь. Я как-то пил кьянти из апельсиновых шкурок и свернутых в трубочку визитных карточек. А ветчину я тогда разрывал пальцами!
– Иди-и-и!!!
– Иду! С удовольствием! – сказал Аркадий Тимофеевич и засеменил к подворотне.
Я полез на голгофу шестого этажа, постелил в материнской комнате на матрасе постельку для своего славного гостя и замер в ожидании его шагов. Вернее, в ожидании того, что вдруг он на самом деле принесет мне глоток любой дряни, хоть один глоток, хоть один маленький, малюсенький глоточек.