Из запасов и снаряжения оказалась у полковника пачка папирос, спички и один из револьверов, да еще заветный медальон с локонами жены и дочери, который Кричевский на время путешествия к вотякам переложил в нагрудный карман жилетки.
— Не так уж мало. Могло и хуже выйти, — рассудил Константин Афанасьевич и закурил, радостно ощущая, как с каждой затяжкой возвращается к нему трезвое сознание и чувство юмора.
Развалясь на отдыхе, он лениво жмурился и размышлял, какого зверя можно подстрелить себе на ужин, и как освежевать его без ножа, как вдруг ощутил легкое движение у самой головы. Приоткрыв глаза, Кричевский обнаружил, что не он один облюбовал для согрева и отдохновения этот песчаный пригорок, прогреваемый ласковым солнцем, и в ужасе вскочил.
Чуть выше по склону, как раз там, где преклонил он усталую, но бестолковую голову свою, извивалась и шипела огромная лесная гадюка, черная, блестящая и гладкая, только что скинувшая старую кожу. Промедли Кричевский хоть мгновение — и она укусила бы его в лицо или шею. Гадюка отважно бросилась вперед, почти на треть длины своего узкого тела, ткнулась мордой в грубый ботинок полковника, но прокусить не смогла, отпрянула, угрожающе шипя, высунув раздвоенный на конце тряский язык.
Содрогнувшись от первобытного ужаса и брезгливости перед пресмыкающимися гадами, сыщик достал револьвер и хотел было пристрелить змею, но счел за благо поберечь патроны и поспешил удалиться, оставив ползучую тварь торжествовать победу на отвоеванном пригорке. Он мысленно поблагодарил Бога за спасение от неминуемой погибели и решил быть впредь осмотрительнее. На ум ему пришли воспоминания о ядовитых пауках, об энцефалитных клещах, наиболее опасных именно в мае, и ему стало вовсе неуютно. Господин статский советник тщательно перешнуровал ботинки, заправив в них штанины брюк, на все пуговицы наглухо застегнул сюртук, рукава, карманы и поднял ворот, чтобы защитить себя от падения насекомого за шиворот. На этот раз ему потребовалось более времени для восстановления душевного равновесия.
— Уж лучше волк или медведь, чем эдакая пакость, — сказал он, потом припомнил встречу с лосем на дороге и порешил, что медведь, пожалуй, не лучше.
Блуждал он долго, несколько раз натыкался на лесные болотца с блюдцами открытой воды, но напиться из них так и не удалось. Вода была красно-ржавая и пахла тухло. Жажда томила полковника пуще всего, отнимая силы. Видя, что красное солнце клонится на закат, памятуя, что в лесу ночь всегда приходит внезапно, и раньше, чем на открытой местности, Константин Афанасьевич присмотрел себе убежище в корнях старой высокой сосны, рассудив, что сможет в случае опасности взобраться на дерево. Он тщательно исследовал место на предмет отсутствия других обитателей, после чего устроил себе лежбище, натащил запасы валежника, развел костер и повалился на подстилку из сухой травы без сил, сжимая в дрожащей руке револьвер.
Огромная лесная птица-филин бесшумно скользнула низко-низко над землей, так внезапно, что Кричевский не успел даже прицелиться, и сразу, как по волшебству, наступила ночь. Полковник подбросил валежнику в трескучее веселое пламя. Жажда мучила его пуще прежнего, язык распух, уголки рта кровоточили, и уже не только губы молили о желанной влаге, но и каждая клеточка на коже требовала неумолчно: «Пить! Пить!».
Филин издевательски захохотал, заухал прямо у него над головою, сверху посыпалась старая хвоя, шишки и кусочки коры. Кричевский поежился, вспомнил слова каторжника Головы о доле бродяги в вотских лесах да об оживающих вотяцких идолах.
— Станешь тут язычником поневоле, — сказал он вслух, стараясь сохранить ясный рассудок и мужество под натиском лесной жути.
А лес с наступлением темноты задвигался, зашевелился. Поднялся ветер, раскачивая скрипучие сосны, шумя и голося вокруг. Кричевского пробил озноб, он еще подкинул валежника и придвинулся поближе к костру.
Во тьме слышались недальние крики каких-то ночных зверей, раздался знакомый уже полковнику рев лося. Где-то поодаль заверещал отчаянно заяц, угодив в лапы удачливого ночного охотника — лисы или рыси. Поджав ноги, Константин Афанасьевич в полудреме сидел у костра, поворачиваясь то одним, то другим зябнущим боком к пламени. Пришло вдруг ему на ум, что сосна, под которой он обосновался, слишком толстая, ему с его больным коленом, никак на нее не влезть, и даже не обхватить, и он выбранил себя от души за крепость задним умом, сказав громко:
— Эх, тоже мне, Эпиметей[15]
нашелся!