В четырнадцать мой лучший друг, физик Мюррей Гелл-Ман, познакомил меня с научной фантастикой Р. Харрингтона Фолта, в сравнении с чьим изощренным и непочтительным подходом к путешествиям во времени Лем кажется слюнявым имбецилом, каким и оказался. Роман Фолта «Zahlungsaufforderung»[176]
, который Гелл-Ман вручил мне с дарственной подписью —Помню, в какой-то момент пытался заинтересовать свою тогдашнюю жену книгой «Torque, Plenum»[177]
— на мой взгляд, шедевр Плевена, — и она не поняла ни слова. Я это говорю не для того, чтобы ее принизить. Это почти для всех невероятно тяжелая книга. Гелл-Ман запустил ей в стену. Она-то и разрушила нашу дружбу. Взгляни-ка, сказал я Мюррею, открывая зачитанную до дыр книгу на самом смешном абзаце, что видел в жизни. Но Мюррей просто еще раз запустил ее в стену, причем в этот раз попал в своего кота Шредингера и, возможно, убил его. Книга разрушила нашу дружбу, мой брак и почему-то заодно брак Гелл-Мана. Но и «Пленума» мне было мало. Его поэзия стала казаться прозаичной, а проза — поэтичной. Тогда-то я и открыл Сетьявандта — писателя, чья временческая философия пугала настолько, что ретроактивно лишила меня дара речи на семь лет детства — в это время я зачитывался детской поэзией на тот момент немой Маргериты Энни Джонсон[178], пока мы оба, каждый в свое время, не научились танцевать, не вернули себе голос и — по мнению некоторых — не изменили мир. Мне нравится думать, к лучшему. Конечно, Сетьявандт был первостатейным олухом. Теперь-то я это знаю.Пещера — противоположность огня, говорю я себе. Если только в пещере нет огня. Тогда это одно и то же или одно в том же. Но обычно нет. У меня кружится голова. В пещере гореть особо нечему. Иногда в ней бывает дерево, облитое бензином, но я бы сказал, это просто исключение, подтверждающее правило. А почему исключение подтверждает правило? Бред какой-то, если задуматься хотя бы на секунду. Даже на двадцать четвертую долю секунды.
Здесь повсюду толпы темных тел — темных, полагаю, от темноты пещеры. Были бы они темными вне темной пещеры? Неизвестно. Как неизвестно, в какой из сотен туннелей мне свернуть. Некоторые — возможно, и все, — несомненно, ведут к краху. Как тут выбрать? Как тут понять? Мимо шаркают тела, говорят приглушенными голосами. В воздухе стоит вонь. Вонь толп.
В конце концов я вижу новое тусклое свечение и направляюсь к нему. Вхожу в пространство, где находится как минимум сто инкубаторов и десяток массивных аппаратов — не иначе как для клонирования. К сцене бесцеремонно приклеен скотчем крошечный и древний бумажный нацистский флаг на зубочистке. При ближайшем рассмотрении нахожу на нижнем конце зубочистки следы шоколадной глазури — наверняка от капкейка Третьего рейха, испеченного, несомненно, чудовищной Констанцией Манциарли для самого фюрера.
— Хайль, Гитлер, — раздается голос.
Я обшариваю огромное пространство глазами и наконец замечаю, как я понимаю, последнего клона Розенберга, сидящего за складным столиком и попивающего жидкий костный бульон. Кожа у него бледная, почти прозрачная. Может, из-за пожизненной нехватки солнечного света, может, из-за побочного эффекта клонирования. Возможно, из-за чего-то еще. Я не врач.
— Я Альфред Розенберг, — говорит он. — Прошу прощения за свою прозрачность.
— Да ничего, — говорю я. — Я Б. Розенберг.
— Я не еврей, — говорим мы хором.
Смеряем друг друга подозрительными взглядами.
— Чем могу помочь? — наконец спрашивает он.
— Я пока просто смотрю, — отвечаю я.
— Ладно, — говорит он. — Не торопитесь. Флаг на зубочистке не для продажи. Это семейная реликвия.