Софию больше всех забавляют шутки Логана, которые в основном разоблачают кумовство, жадность и корыстолюбие клана Чаушеску. Ей также доставляют удовольствие приводимые Логаном абсурдные примеры того, как его коллеги на факультете умудряются по абсолютно любой академической теме сослаться на президента Чаушеску, гарантируя тем самым публикацию своих работ. Йона начало раздражать, что его жена, кажется, воспринимает лишь комическую абсурдность этой культуры и не замечает лежащую под этим глубинную унизительную политику. Он также ощущает, что, когда они смеются над ним — а Йон часто выступает в роли дурачка, — в смехе Софии слышатся теперь горькие нотки, будто она в нем разочаровалась.
Йон знает, что несправедливо обвинять Софию в бездушии и поверхностности. В конце концов, ведь он-то каждый день получает детальную информацию о лишениях и ограничениях румынского народа; это знание становится его ношей. Только сверхчеловеческая интуиция позволила бы Софии разглядеть извилистый лабиринт, таящийся под бухарестскими проспектами. Возможно, Йон единственный, кто мог бы ее просветить, рассказать правду, но теперь есть множество причин, больше, чем когда-либо, которые делают это невозможным.
Пока взрослые разговаривают, Фрейя бредет в кабинет, или, что случается чаще, Йон поднимается и сам отводит девочку наверх, в это особенное место, где разрешает ей вскарабкаться на кресло, которое скрипит и кренится на своих металлических колесиках. Стол с множеством ящиков и полочек, по-видимому, чем-то напоминает ей матросский сундучок, поскольку она спрашивает, не капитан ли он корабля, и смеется, когда Йон говорит «нет».
Фрейя принимается за работу, делая замечательные вещи из всего, что ей удается обнаружить в выдвигающихся ящиках из полированного дерева. Стоя на коленях на сиденье кресла, она скручивает длинные полоски бумаги и закрепляет их с помощью клейкой ленты из тяжелого серого держателя. Сооружает протяженные цепи из скрепок для бумаг, тыкает по клавишам черной печатной машинки, отгибает копирку, чтобы посмотреть на копию цифр, напечатанных сверху, и складывает жизненно важные сообщения в конверты, заверенные печатью Королевского посольства Дании.
Эти действия имеют важную цель, которую Фрейя жаждет ему объяснить. В какой-то момент она даже поднимает на него взгляд и серьезным тоном сообщает: «Мой папа шпион. Он делает много всякого секретного». Йон собирается вернуться вниз к остальным, но Фрейя выглядит такой счастливой, что он остается. Возможно, девочку успокаивает понимание того, что ему от нее совершенно ничего не нужно, в отличие от других значимых взрослых в ее жизни. Послушав ее болтовню еще какое-то время, Йон начинает терять нить, его внимание переключается на любимые картины, которые теперь, когда он не сидит на своем обычном месте за столом, предстают перед ним под другим углом. Он созерцает тонкую спину натурщицы в черном платье и вспоминает, как однажды встретил Северину Риис в реальной жизни.
В тысяча девятьсот сорок четвертом году дедушка Йона был уже не так бодр, как тогда, когда они вместе ходили смотреть на спрятанные картины. Поэтому он послал одиннадцатилетнего Йона через весь город отнести маленький гостинец для фру Риис, «…которую я не видел много-много лет, но сейчас самое время ей посмотреть на тебя». Подарком был кусочек французского мыла, благоухающий лавандой и упакованный в нежно шелестящую оберточную бумагу. Кто знает, где дед мог его достать, ведь в то военное время все было дефицитом. Мать Йона часто раздраженно говорила, что их пайковые мыльные хлопья, наверное, смешаны с глиной, поэтому так плохо пенятся. Вообще-то первым побуждением мальчика было отнести мыло своей работящей матери, а не незнакомке на другом конце города. Но он был заинтригован возможностью увидеть даму с картин.
Она не пригласила его войти, и он просто стоял на пороге. По случайному совпадению спустя много лет Министерство иностранных дел Дании переместило свое протокольное бюро на улицу, где когда-то жил и писал Виктор Риис, в старейшей части Копенгагена. Много раз со времен тогдашнего поручения Йону доводилось возвращаться на эту улицу, где высокие откатные деревянные ворота по-прежнему заслоняют старый внутренний двор от прохожих. Он помнит изборожденное морщинами лицо и черный кружевной чепец ясноглазой дамы в двери, которая, кажется, была рада узнать, что он будущий владелец картин («…ведь у меня нет своих деток», — так вроде бы она сказала?). Йон не может доверять своей памяти на этот счет, ведь, когда она это говорила, ее голос не звучал грустно, как можно было бы ожидать при таком сообщении. Наоборот, она улыбалась ему — в этом он уверен, — и вполне умиротворенно.
КОПЕНГАГЕН, 1905–1906 ГОДЫ