А может быть, он на последнем привале оставил? Нет, не оставил. Но ведь нельзя ни за что поручиться. Как это нельзя, когда он твердо знает, что не оставил!
Ну незачем мучиться, проще пойти вниз и посмотреть. И вместо того чтобы отдохнуть, как он это собирался только что сделать, Лундстрем быстро спускается с горы. Он на ходу осматривает кусты, — ничего нет.
Он доходит до места последней стоянки — и там нет. Он медленно подымается к своему транспорту и, задыхаясь, снова быстро его пересчитывает.
Нехватка налицо.
— Что же делать? Что же делать? — бормочет он и машинально подымается на самую вершину.
Там полянка. Сразу размякнув и отяжелев, он садится на валун и закрывает лицо исцарапанными ладонями.
Ему кажется, что он громко, на весь лес, кричит и душа у него горит, а на самом деле он плачет беззвучно. И слезы, подступая волнами, душат его.
А далеко под ним расстилается закат, и стоят у дальних и близких озер тихие, раскрашенные осенним золотом и багрянцем лиственные и суровой зеленью хвойные леса.
Вокруг так тихо, что можно услышать, как бьется сердце.
Лундстрем отрывает ладони от глаз и видит это тихое великолепие северной осени. И стальной блеск озер.
Он медленно, методически, про себя начинает считать и насчитывает одиннадцать озер. И каждое окружено лесами. Лундстрем начинает приходить в себя.
Как хорошо он сделал, что поднялся сейчас на эту волшебную вершину! Не на этом ли камне пел Вейнемейнен руны свои?
Но солнце заходит, и этот прекрасный мир уходит от глаз Лундстрема. Он ощупью едва находит дорогу к своему транспорту.
Он снова почти ничего не видит. Его застигла куриная слепота. Он разводит костер на ощупь.
…С солнечным светом к нему возвращается зрение, и, окончательно проснувшись, он снова пересчитывает связки винтовок и патронные ящики и опять недосчитывается двух ящиков и одной связки. Лундстрем напрягает всю свою память, стараясь припомнить, где бы он мог их оставить, и, не припомнив, снова принимается за свой труд. Он продвигает сейчас ношу на сто метров до вершины, сваливает ее там и, выпрямляясь, осматривается.
Со всех четырех сторон, кругом, лежат под ногами озера, окутанные лиственными и хвойными лесами. Солнце, прячась от иных за тучею, другим посылает радостный свой блеск.
Лундстрем отправляется за новой ношей.
Он снова на вершине, и снова одиннадцать тихих лесных озер дарят ему свое спокойствие.
Потом начинается спуск.
Спуск удобен тем, что тяжесть толкает тебя вниз и не дает остановиться.
Тяжесть заменяет разбег. Правда, иногда налетишь на дерево и больно ударишься, но все-таки это веселее медленного подъема, когда напрягаешь все мышцы ног, рук, спины и живота и все-таки груз почти не движется с места.
Он лег на живот, чтобы напиться чистой родниковой воды, и ему не захотелось вставать. Так он лежал с час. И все-таки в этот день он прошел наибольшее расстояние. Ноша толкала его вниз.
Несмотря на непрерывную ноющую боль, равномерно разлитую по всему телу, ему кажется, что он стал совсем невесомым. Но стоит присесть на кочку или на валун — и тело начинает ощущать всю свою неизмеримую тяжесть, которая гнет его к земле.
Ночь с куриной слепотой застигла его у костра; он собирал в ладонь крошки хлеба и бережно отправлял их в рот; пригоршней брусники был закончен этот день.
Очередной день, шестой, с тех пор, как ушли товарищи, начался по-обычному. Но ему не суждено было по-обычному кончиться. Снова началась океанская рябь и зыбь кочковатых низин. Лундстрем научился уже различать тишину и поэтому услышал незнакомые легкие лесные шумы — приближение людей — еще задолго до того, как они появились перед его глазами.
Он торопливо сошел с тропы, пошел в сторону, в лес; отойдя метров двадцать, сложил свою ношу, пряча ее за зеленью раскидистой ели, и, тяжело дыша, вытащил маузер.
Он решил, если эти люди пройдут мимо, не заметив его, проследить их до тех пор, пока они не минуют весь транспорт, и, если они, не останавливаясь, пройдут мимо, пропустить их беспрепятственно. Если же они остановятся, он решил пристрелить их из маузера, чтобы они не могли донести.
Вот — он увидел — с пригорка пошел вниз человек, за ним вышел второй. Он чуть не задохнулся от счастья. Не могло быть сомнения: то шли на помощь Инари и Олави.
И тогда, рыча от радости, Лундстрем рванулся к ним из своей засады. Они остановились и быстро, словно по команде, вытащили свои револьверы.
— Стой! — крикнул Инари и поднял револьвер.
Ну да, это был Инари, а за ним стоял Олави. Не с ума же он, Лундстрем, сошел, чтобы так нелепо обознаться!
— Стой! — повторил Инари, и, когда оскорбленный Лундстрем остановился, он, обернувшись к Олави, сказал: — Это какой-нибудь сумасшедший сектант.
Лундстрема душила радость.
— Инари! — наконец нашел он нужное слово и, сумев его выговорить, понял, что звуки, которые он издавал перед этим, не были похожи на человеческую речь.
— Да это Лундстрем! — воскликнул Олави.
— Лундстрем! — повторил Инари.
И тут Лундстрем взглянул на истерзанное свое платье, на грязные руки. Он понял, что его не узнали товарищи.