Просыпался Федька медленно и долго. Сознание светлело, затем опять что-то тускло мерцало у него в голове. Похуже чем с похмелья дрожали руки, и слабость разливалась по всем суставам, жилам... И он всё никак не мог понять чего-то... «Вроде бы не пил, — мелькнуло у него. — О Боже!»... Всё тело так болело, как будто вздули его прилично в драке: спина и голова, и скулы... Мозги, и те свалилась в сторону куда-то, язык распух, забил весь рот, словно туда засунули ему кусок вонючей пакли.
— Что такое... — едва выдавил он.
— Падучая! — нагнулся Пахомка над ним. — Ты, Фёдор, зашибся где-то, видно, здорово. Ох, тебя и потрепало же!
— Ну что, дядя Федя, стало легче? — подошёл к нему Потапка, а из-за его фигуры выглянула и улыбнулась рожица Акарки, блестя природной желтизной.
— Кто там? — спросил Федька, тяжело поднимая руку, и показал на небо, где взад-вперёд нервно ходила какая-то большая птица.
— Канюк! Видишь, у него тупая голова, крыло изрезано, торчит вперёд, как у орла.
— М-мм! — промычал Федька, борясь с сонливостью и не желая ей, всесильной, уступать; но нет, не справился он с ней, вновь провалился в темноту.
Гринька сел рядом с ним, а казаки встали по своим местам, опять схватились за шесты и вёсла, готовые ко всяким скверностям, какие сулила неизвестная, порогами богатая река.
По берегам же всё так же шли скалы и кручи, всё хвойным лесом заросло. Тут были кедры, пихты, сосны. Изредка, глядишь, мелькнёт берёзки нежной зелень. И сопки тянутся напрасно к небу, хотят коснуться облаков, а те бегут причудливо над лесом и рекой. Душистой хвоей здесь благоухают берега, и тени, серые какие-то, скользят в воде.
А то воображение вдруг вырисовывает из скал башни родного всем острога... Затем река, зигзагом резким, безжалостно рассыпала чудесную картину эту, а вот подсовывает, похоже, голову собаки... И пошло, пошло: орёл вон там раскрыл свой хищный клюв, а здесь, всем кажется, что из скалы наружу вылезает великан. Но это не тунгус, скорей всего татарин бородатый; там круча, напротив же широкий плёс из мелкой гальки, и валуны торчат по берегу, словно на лежбище верблюды отдыхают после странствий по даурским горам, унылым и горбатым... Олень застыл на одиноком и крутом утёсе. Как он туда забрался — то не понять умом...
Гринька просидел около отца, следил за ним и созерцал окрестности до самого вечера, пока они не пристали к берегу. И когда дощаник зашуршал днищем о галечник на плёсе, Федька сразу очнулся. Всё ещё не вникая, что же происходит с ним, он повёл мерклым взором и помотал головой, отгоняя какой-то дурной хмель в ней, и чем-то вроде бы забитой. Она не болела, но безнадёжно было что-то с ней. А вот скулы ныли, и не ворочался язык. Он засопел, пробурчал, чтобы Потапка распоряжался за него, поднялся на ноги, покачиваясь, как на волнах, сошёл на берег.
Присев на обросший мхом валун, он стал бездумно следить за тем, как копошатся казаки на берегу.
Казаки тем временем сняли с дощаника припасы и снаряжение. Кто-то уже нарубил жердин, их затёсывают, втыкают в землю рогатки вокруг становища, одёргивая наглухо его, чтобы от леса никто не смог подобраться к ним ночью. Костры уже пылают, поставлены палатки. Все при деле, суетятся, и терпкий дух людского жилья явился на тихий берег реки таёжной.
— Однако, Федька, туда надо, — подошёл Акарка к нему и показал на лежанку подле костра, устроенную им из еловых веток, накрытых оленьей шкурой.
Федька перебрался на лежанку, улёгся, засопел. Гринька, поколдовав с чем-то у костра, подал ему кружку с каким-то отваром, по запаху похожим на травки. Он насобирал их здесь же, побродив в лесу, вплотную подступавшему к реке. Тёмная чаща тут начиналась сразу за галечником.
Федька взял кружку и выпил какой-то напиток с горьковатым привкусом; он разил ароматом золотого корешка... «Где это Гринька уже сыскал-то его!»... По телу заструилось тепло, и он опять закачался на волнах. Но нет, это был не привычный хмель. Тот бьёт по голове, подводит ноги, а то встряхнёт так, словно кнутом протянет... Сейчас же ему стало блаженно: слабость возвращала силу, по крохам, медленно, помалу...
Акарка перехватил его взгляд, брошенный на тёмный хвойный лес, стеной стоявший рядом, догадался о его мыслях и отрицательно покачал головой.
— Киндигир туда ушёл! — показал он рукой куда-то вниз по реке. — Далеко ушёл, шибко далеко!.. Малагир тозе далеко, далеко! Пошто боисься? Пусто тайга, шибко пусто!
Он зачмокал языком, показывая всем своим видом, что доволен этим, не встретит бывших своих сородичей.
— Дядя Федя, на — пожри! — протянул Потапка Федьке чашку ухи из свежей рыбы.
Оказывается, казаки успели распустить сеть, прошлись по плёсу, наловили рыбы и уже выпотрошили её, развесили сушить на ветерке. Приготовили они и наваристую уху, её крутой запах поплыл над плёсом... Уху сделали двойной, из сига. И казаки, сидя на берегу реки, стали набивать животы, оголодав, как псы, на гребях от тяжёлой работы.