Государевой грамотой на день Зачатия святой Анны, бабий праздник, как говорили в ту пору, т.е. 9 декабря 1609 года с Рождества Христова, с Москвы были отпущены служилые люди: сургутского города боярский сын Иван Пущин, литвин[7]
Андрюшка Иванов, казак Петрушка Павлов, да стрелец Михалко Лукьянов. Сургутским воеводам, Фёдору Васильевичу Волынскому да Ивану Владимировичу Благому, грамотой было велено тотчас же, не издержав, как только служилые приедут, отпустить незамедлительно Ивана Пущина и Андрюшку Иванова, со всеми их животами[8], к новому месту службы: в Томск, самый отдалённый и пограничный город Московского государства. И велено было в Томске служить Пущину сотником у стрельцов, а Андрюшке быть конным казаком. Казаку же Петрушке Павлову и стрельцу Михалке Лукьянову было велено государеву службу служить в Сургуте по-прежнему, по их старым окладам.Этой осенью в Москве сургутских оказалось не мало. Одни приехали с посылками — ясаком[9]
, другие с челобитными и отписками. На Москву всегда ехали охотно, так как знали, что заодно получат сполна оклады, причитающиеся за прошлые годы службы.Стрелецкий пятидесятник Тренька Деев в этом году пошёл в гору. Здесь на Москве он получил новое назначение — в атаманы «литвы и черкас». И хотя станица их в Сургуте была невелика, всего двадцать восемь человек, однако по новой должности Треньке причитался и новый оклад, и весьма немалый. За прошлый год он получил, как пятидесятник, шесть рублей без чети[10]
. Получил и новый годовой оклад атамана в восемь рублей. Остальное, по государевой грамоте, восемь четей муки, одну четь крупы и одну четь толокна, приказано было воеводам выплачивать ему на месте — в Сургуте. О чём было отписано в грамоте, которую он вёз тоже с собой и дорожил ей не меньше, чем Пущин своей.С Москвы сургутские выехали длинным обозом саней, груженных дорожными припасами и товарами, закупленными для дома по лавкам на столичных базарах. Ночью они обошли просёлками наезженную польскими разъездами, из Тушинского стана второго Лжедмитрия, дорогу на Дмитров, выбрались на Волгу и по зимнику, больше не таясь, покатили на Калязин. Оттуда, всё так же по зимнику, они добрались до Ярославля, а дальше двинулись прямо на север — на Вологду. С Вологды же начинался знакомый промышленным и служилым людишкам торный путь в далёкую Сибирь.
За неделю они добрались до Сухоны. Затем через Тотьму до Великого Устюга, и по северной Двине, по не разорённым смутой ямам, в сопровождении ямских охотников, обоз двинулся на Соль-Вычегодск. И запетляла укатанная зимняя дорога по закованной в ледяной панцырь Вычегде, среди густых тёмных пихтовых лесов, до самого устья Сысолы. В устье Сысолы зимник повернул на юг и, всё так же, по реке, пошёл на Кай-городок.
Темно зимой в приполярье: темно в тайге, темно на реке, темно ночью, утром и вечером. Только в середине дня природа чуть-чуть разлепит сонные очи, взглянет вокруг мутным взором и снова погружается в долгую зимнюю спячку.
Санный обоз, поскрипывая полозьями, медленно тащился по зимнику. На передках саней метались огни факелов, высвечивая маленькие согбенные фигурки людей. Изредка покрикивали возницы, погоняя лошадей, да из тайги доносилось сухое потрескивание деревьев, схваченных лютым морозом.
Пущин очнулся от дремоты, почувствовав, как от долгого неподвижного сидения совсем одеревенели ноги. Он вывалился из саней, вскочил и побежал рядом с ними, чтобы размяться. Согревшись, он остановился, пропустил пару возов, с ходу завалился в сани к атаману и придавил его всем телом.
Тренька ворохнулся, легко стряхнул его с себя, и чуть было не выбросил из саней.
— Ну, ты, чудило, задавишь!
— Тебя-то?!
— Испугал, ошалелый!.. Я уж подумал: не матёрый ли!
— Они подались на юг. Там раздольно... Испортятся, вот тогда уж залютуют. А сейчас по здешним местам тихо.
— Зачем тогда ямские палят огонь?
— Так веселей... Привык народ. Привычка дорогу коротит и натуру прямит.
— Завтра, почитай, до Кай-городка доберёмся! А, Иван?
— У ямского спроси, он верней скажет...
Заметив неразговорчивость приятеля, Тренька уткнулся в шубу и тоже замолчал. По натуре он был балагур и весельчак. Однако в дороге он чаще отсыпался под убаюкивающее пофыркивание лошадей. И обычно, перед тем как тронуться с ямской заставы, он плотно наедался, заваливался в сани, глубоко укутывался в шубу и отдавался во власть сонной одури и ямских проводников.
— Послушай, Тренька, а ты через Обдоры ездил?[11]
— высунул Пущин из шубы нос и толкнул в бок атамана.— Да, бывало.
— Как там?
— Таможня, что ли?
— Да.
— Туда, что Обдоры, что Тура — всё едино.
— А оттуда?
— Засекут — враз! На Обдорах люто... А у тебя что — заповедный[12]
?— Да нет, я так. А девку, аль пацана выпустят?
— Это полегче. Досматривают, но не так. Кому надо везут. И туда, и сюда. Да тебе-то что? Ты же в Томской. И теперь на всю жизнь... Там, говорят, места добрые, а?
— Хороши, пашенны...
— Да-а, повезло тебе, сотник!