Разве ты одинока,
Разве ты не со мной
В нашем прежнем, далеком,
Где и я был иной?
В сердцевине бунинского мира, умершего и бессмертного, живущего здесь своей второй воскресшей жизнью, мира, перед которым он крайне редко оставляет свою обычную «объективистскую», наблюдательскую сдержанность и позволяет себе последние слова – уже не принадлежащие литературе и форме, слова простой и нестерпимой растроганности – в сердцевине его «начальная любовь», благодарность некоей давней ушедшей женской любви, «доброте небесной» [145] . Но не меньше – полевым цветам и стране, которой больше нет: «Была когда-то Россия, был снежный уездный городишко, была масленица – и был гимназистик Саша…» («Подснежник»). И милой старой словесности, еще допушкинской:
И внукам, правнукам покажет
Сию грамматику любви.
И чудесной силе, «очарованью безответному» звезд, горящих над его «дальней могилой»… Бессмертному счастью.
Час настанет – отец сына блудного спросит:
Был ли счастлив ты в жизни земной?
Мне кажется, у Бунина было две тайны. Одна – «мертвая печаль», о которой мы знаем из его стихов:
Никого со мною нет,
Только я и Бог.
Знает только Он мою
Мертвую печаль,
Ту, что я от всех таю.
Эту тайну он унес с собой. Другая же осталась:
Будущим поэтам, для меня безвестным,
Бог оставит тайну – память обо мне.
Эту бунинскую тайну, посвященность в бессмертие погибшей жизни, в наслаждение этим бессмертием, расслышал и по-своему продолжил Владимир Набоков, другой поэт русской Атлантиды. Ее отсвет мелькает в ранних рассказах Андрея Битова. И всех нас, в школьные годы читавших прозу и стихи Бунина в среде, которую они разрывали своим уже необъяснимым благородством, его ритмы и слова возвращали в тот мир, которого больше никогда не будет и который больше никогда не превратится в ничто. Бунинский «вечный свет» стал последним словом «русской легенды», ее послепрощальной – после «окаянных дней» и парижских улиц – встречей с собой. С жизнью, в которой, как заметил Пастернак, «любить было легче, чем ненавидеть». Последним словом – говоря словами Томаса Манна – «святой русской литературы». Дальше началась другая история.
Виллем Вестстейн (Амстердам) Законы числа у Хлебникова
Я всматриваюсь в вас, о числа,
И вы мне видитесь одетыми в звери, в их шкурах,
Рукой опирающимися на вырванные дубы.
Вы даруете – единство между змееобразным движением
Хребта вселенной и пляской коромысла,
Вы позволяете понимать века, как быстрого хохота зубы.
Мои сейчас вещеобразно разверзлися зеницы:
Узнать, что будет Я, когда делимое его – единица.
Хлебников, I, 239
Нет ни одного писателя или поэта в мировой литературе, кто бы так обстоятельно занимался цифрами и числами, как русский футурист Велимир Хлебников (1885—1922).
Хлебников стал известен прежде всего своими экспериментами с поэтическим языком: формированием новых слов и расчленением существующих с целью разыскать забытое, но в то же время неожиданное, удивительное значение слова. Значительно меньше была исследована и оценена его одержимость числами [146] . Он полагал, что как в языке, так и в числах скрывается часть тайны мироздания, и раскрытие этой тайны он считал своим долгом. И делал он это не только в своей поэзии и прозе, но и в большом количестве статей. Его творчество в целом может рассматриваться как попытка найти объяснение всему кажущемуся случайным в жизни, связать законы космоса с законами земли, открыть философский камень, посредством которого можно было бы не только привести в порядок хаос прошлого, но и прогнозировать будущее.