— Их превосходительство дрова пилят. Обождите! — объяснил лакей.
— Чего? — удивился Шафонский.
— Дрова пилят. Уж за вторым поленом! Скоро кончат.
— Что ты, голубчик? Да нешто Петр Дмитриевич… Зачем это?.. Так, для удовольствия?..
— Они завсегда всякое утро полена два, а то и три на кружочки такие махонькие напиливают! — ухмылялся лакей.
— Куда ж эти кружочки им нужны?
— Никуда-с. Мы их выбрасываем, а то для подтопки идут с лучиной.
— Так зачем же он?.. — начал было доктор, но, найдя неудобным расспрашивать лакея, смолк и отошел.
— Скоро кончат, — уверял лакей.
Шафонский сел в углу и стал дожидаться. Доктор был озабочен и едва уселся в кресло, как глубоко задумался.
Он оказался пророком. Он и мальчуган Митя Артамонов одни провидели и предсказали то, что теперь в Москве начиналось.
Повсеместная, повальная, моровая язва!
И теперь Шафонский уже не радовался чуме. Он был оправдан в глазах всего медицинского персонала, начальства и общества. Риндер куда-то уже исчез, будто провалился сквозь землю.
Самые отчаянные его сторонники, смеявшиеся над «шафонской» или «введенской чумой», как они называли болезнь, и теперь продолжали смеяться. Они уверяли, что Риндер поехал в Петербург жаловаться ва доктора-выскочку. Другие говорили, что штадт-физикус поехал в отпуск.
— Нашел время! — бурчали многие.
Так или иначе, но главного запевалы кружка немецких докторов не было в Москве: он стерся с лица земли.
Шафонский ежедневно рыскал, хлопотал, будил полусонное от праздности начальство и увещевал… Суконщики уже разбежались по Москве, и с Суконного двора забрали и свели на две другие фабрики менее семисот человек из тысячи семисот семидесяти бывших налицо до ревизии медиков.
Шафонский предсказал заразу всего города. И теперь его предсказание сбывалось. Не нашлось бы в Москве улицы, где не было бы в двух-трех домах суконщиков-квартирантов. Затем во всякой улице Москвы нашлось бы два-три дома, в которых новые квартиранты сначала появились здоровые, вскоре стали хворые, а потом покойники.
Картина, которая представлялась Шафонскому в будущем и даже в ближайшем будущем, была так ужасна и страшна, что он сам прерывал часто свое раздумье восклицанием:
— Бог милостив! Наука сильна! Но не надо спать.
То же воскликнул он и теперь, дожидаясь Еропкина.
— Да, не спать! Действовать! И дрова не пилить! — досадливо прибавил он, придя в себя и заметя, что уже полчаса дожидается хозяина.
Наконец сенатор вышел, бодрый, с румяным лицом, в теплом бархатном шлафроке.
— Простите, голубчик. Никто не сказал, а то бы я бросил свое баловство! — заговорил он ласково, встречая доктора. — Я, ради здоровья, упражняюсь, дрова пилю всякое утро. Вычитал в одной немецкой книжке. Попробовал — диво! Вон и стал дрова пилить по утрам. Как после этого, государь мой, вкусно все что ни положишь в рот! Что прикажете?
Шафонский объяснился.
— А вы все с чумой! — воскликнул сенатор.
— Не я все с ней, ваше превосходительство, а она все с нами!
— Знаю, знаю… Слышал. В городе уж двое поколело, не из суконщиков. Верно, с пьянства…
— Не двое, Петр Дмитриевич. Я уж знаю с дюжину. Сам съездил, осматривал и хоронить велел за городом, а не в приходах.
— Ну-с? — выговорил Еропкин вопросительно.
— Да это мне надо сказать: ну-с! А вам на это отвечать. Вы — власть имеющий. Вы правители… А мое дело заявить, предостеречь.
— Что ж я-то тут? Опять вы меня впутать хотите, Афанасий Иванович.
— Помилосердуйте!.. Кто же?.. Вам надо сказать графу Петру Семеновичу…
— А много толку вышло, что я тогда ездил к графу…
— Был толк. Был. И теперь все-таки опять поезжайте! Я с вами поеду. Нельзя так оставлять.
— Да я-то тут… Что же? Поезжайте вы! Вы — доктор. А я — сенатор. Мое место — сенат. Что ж лезть-то не в свое дело!
— Дело совести, ваше превосходительство. Дело долга гражданского и долга христианского!
— Мало ли, государь мой, в чем состоит долг. Хоть бы вот мой, сенаторский. Да ведь один в поле не воин. В своем поле! добавлю я сию мудрую пословицу российскую. А уж в чужом-то поле и вовсе будешь пятое колесо!
— Нет! Нет! ваше превосходительство! — горячо выговорил Шафонский. — У нас никогда честный гражданин пятым колесом не будет ни в каком деле. Куда бы он, по долгу своей совести, ни вмешался, везде очутится как раз самонужнейшим четвертым колесом. А потому — что все-то на Руси катит испокон веку на трех колесах!
— Красно вы изъясняетесь, голубчик! — качнул головой Еропкин. — Только, доложу вам прямо, останемтесь мы в стороне. Наша изба с краю. Я порядки московские лучше вас знаю. Пойдем мы приставать к графу, он осерчает по своей старости на нас не в меру, назовет масонами, обжалует кому следует, и турнут нас обоих вон из Москвы, яко смутителей общественного покоя.
Шафонский стал горячо доказывать сенатору, что Салтыков слишком дряхл, почти безумен и что, в виду грозящей страшной беды, он может погубить весь край.
— Хуже будет, как до Питера хватит она! — сказал он.
— Кто?
— Да чума же, чума! Фу, Господи!
— Да как же?