— Какой же тут грех или срам? Сраму нет, потому что мы об этом никому не сказываем; а кто сам узнает — молчит. А грех-то какой же? Разве мы убили кого, ограбили?…
— Грех перед Господом! Без венчания разве можно жить супружескою жизнью? За это Господь наказывает и на том, и на этом свете…
— Что вы, Капитон Иваныч! Христос с вами! какое вы загородили! Вот уж я от вас не ждала-то!.. — изумленно и даже наивно-насмешливо вымолвила Уля.
И она стала глядеть на Воробушкина, как глядит взрослый на шалость или нелепую болтовню дорогого ребенка.
— Да тебя они совсем, стало быть, совратили. И разум-то твой совращен с пути истинного! — закричал Воробушкин. — Брак — таинство! Венчание Бог повелел и церковь, и отцы святые установили. А мало ли что мерзостные люди выдумывают и как грешат! Ну, на них проклятие Божеское посылается. Знавала ли ты хоть единую девицу богобоязненную, чистую и непорочную, которая бы жила с кем без бракосочетания?
— А моя матушка? Мой родитель — ваш братец! — едва выговорила Уля от удивления, в которое ее приводили слова Воробушкина.
Воробушкин поперхнулся, закашлялся и, замолчав, встал с места и начал искать что-то по горнице.
— Это совсем было, Улюшка, другое дело. Это не пример тебе! — храбрее выговорил Капитон Иваныч через минуту.
— Ах, полноте!.. Кто же пример, если не отец с матерью! — воскликнула Уля. — Как не совестно вам, право!.. Вот давно-то не видались! Что вы стали говорить! Прежде бы не сказали, что мой родитель и матушка были люди не… Ну, да что с вами вместе грешить! — махнула Уля рукой.
— Да, Улюшка, давненько мы не видались! — подхватил с укоризной Воробушкин. — Много воды утекло. И прежде ты так не разговаривала. И меня слушалась, верила всему, что я скажу. А теперь вот я в… Да, я у тебя… в дураки попал! — выговорил Воробушкин, поперхнувшись, и снова заплакал.
Уля бросилась к своему дорогому Капитону Иванычу, прося прощения, но прибавляя:
— Вот увидите, как все обойдется славно! Вот увидите!
В тот же вечер Воробушкин объяснился с Абрамом и — совершенно успокоенный им — повеселел.
Добрый Капитон Иваныч, конечно, более беспокоился о будущей судьбе племянницы, нежели о грехе пред Богом.
— Бог-то простит! — сказал он Абраму. — Это уж дело известное! А вот люди-человеки не простят никогда никого.
Барич, разумеется заранее наученный дядькой, как себя вести и что говорить, объявил Воробушкину, что он только и мечтает о том, чтобы выйти из монастыря, поступить в военную службу и жениться на Уле.
На другой же день Капитон Иваныч, ни слова не говоря никому, отправился к Антонию и объяснил ему все подробно, не зная, что ничего нового не сказал настоятелю и что тот давно уже знал все и молчал.
Но теперь, ввиду заявления Воробушкина, архимандриту было уж невозможно оставлять в монастыре барчонка с его обстановкой. Выгнать из монастыря одну Улю было всего проще; но это было невыгодно для архимандрита. При изгнании всех и самого Ромоданова его богато выстроенная келья оставалась имуществом монастыря. Вследствие этих соображений в тот же день Абраму было приказано покинуть монастырь со всеми своими людьми и отправляться куда угодно.
— Ну, вот и турнули! — весело говорил Дмитриев. — Заживем весело на Москве. А бабушка-то когда еще вернется из вотчины? Может, к зиме.
На первое время Абрам со всеми своими, — кроме отца Серапиона, который давно пропадал без вести, — переселился за монастырскую ограду в маленький домик, тоже принадлежащий ему.
Все были веселы и довольны, кроме Капитона Иваныча, которому положение его племянницы и обещания Абрама начали вдруг казаться сомнительными. Это случилось оттого, что дядька, очевидно имевший над Абрамом большое влияние, на все расспросы Воробушкина отвечал как-то неохотно или загадочно.
После совещания, как попасть в Москву, было решено, по совету Ивана Дмитриева, нанять лошадей и, сделав верст пятьдесят крюку, въехать в Москву через Крестовскую заставу. С этой стороны впускали легче, чем в другие заставы, считая местность на север от Москвы менее зараженною.
XIX
Хотя Марья Абрамовна давно уже выехала из Москвы, но этого нельзя было подумать, поглядев на ее дом. На дворе и за воротами и днем, и вечером было много народу, постоянно раздавались песни, пляски, говор и смех. Вечером почти все окна, за исключением второго этажа, где были парадные комнаты, бывали ярко освещены.