Он тянул тяжёлые лыжи короткими, упорными рывками, не утирая пота со лба, вслепую, уже не помня себя нисколько. Но чужое туловище вдруг завалилось на бок. Одна из лыж выскользнула - и понеслась вниз, в лощину, под тёмными шатрами могучих елей. И Кормачов пришёл в себя.
Чуть повыше желудка и чуть левее на фуфайке раненого проступило тёмное пятно. Кормачов, норовя быть осторожным, долго пытался затем примотать Кешу получше к одной единственной лыже неверными и слабыми движениями. Ладони, натёртые верёвкой, опухли и горели. Но пальцы всё же подчинялись ему. Как вдруг вторая лыжа вывернулась и покатилась тоже невообразимо быстро.
Теперь Степан лежал на снегу и смотрел вниз. До первой лыжи было не так уж далеко. Она застряла в молодой ёлке, совсем крошечной. И около неё смирно стояла маленькая Наташа - в ватном кокошнике, с нашитыми красными бусинами на белом. Новогодний утренник только начался. "Горит, горит село родное... - пела Наташа около ёлки тонким, поднебесным, беспечальным голосом, запрокинув бледное лицо. - Горит вся Родина моя..."
- Тая! - позвал он жену в жестокой тревоге. - Тая! Уведи её отсюда в дом. Здесь опасно!
И понял что бредит.
Он взгромоздил Кешу себе на спину и попытался встать. Его качало. Однако он тут же почувствовал, что заснеженная земля держит его. Скрестив кешины руки у себя на шее, он нёс и нёс тяжёлое, тёплое тело городского человека, согнув свою голову едва не до колен. И конца этому пути не было, потому что туловище норовило свалиться со спины и вихлялось, оно тянуло вниз при каждом шаге. А чужие руки давили горло, душили и не давали вздохнуть. Но то ли вспоминалось Кормачову на ходу, то ли монотонно говорил ему кто-то милостивый сверху, отвлекая от боли: "...от четырёх ветров приди, дух, и дохни на этих убитых, и они оживут...", "...от четырёх ветров приди...", "...приди...".
Он мотал головой, опасаясь бреда. В висках же стучало с прежней размеренностью: "...и они ожили, и встали на ноги свои - весьма, весьма великое полчище..."
Уже в самом кювете, где кончился Буянный район и где начинался другой, Шерстобитовский, Степан упал, поскользнувшись. И вдруг провалился, придавленный тяжело раненым человеком, в короткий, неодолимый сон.
Он укреплялся теперь забытьём, для того, чтобы вытолкнуть Кешу на обочину. Сейчас, сейчас, понимал он... Только бы очнуться. И влезть на обледенелую, отполированную до тусклого, беспощадного блеска, колею. И подняться там, на грейдере, в другом районе, на колени. И воздеть бы только руки повыше, чтоб увидали эти...
Сейчас. Он вытолкнет тяжёлое туловище из кювета. И остановит первую же машину, поскальзываясь на разъезжающихся коленях и взмахивая обеими руками. И машина эта будет не милицейской, видел он из своего напряжённого, строгого, укрепляющего сна.
Шум её уже приближался издалёка. Но благодатное забытьё ещё не кончалось. И улыбчивая мать его Авдотья Николаевна ещё поглядывала в весеннее утреннее окно, раздвинув тюлевые шторки и прилежно щурясь:
- Вон как клубничка мороза испугалась. Съёжилась. Что значит, до Миколы сажать!.. А кабачки-то? Все всходы помёрзли. Батюшки-светы!..
Потом она поправила белоснежный платок, завязанный под подбородком, и удобно подпёрла щёку кулаком.
- ...Ну, у меня пять семечков ещё осталося. Кабачков, - сказала она Степану, глядя на него с ясной и безмятежной любовью. - Пять семечков всё же у меня есть! Намочу их, да потыкаю... Взойдут!
Засидевшаяся у Таечки и наплакавшаяся, Бронислава тоже шла в это время - от автовокзала домой. Она успела рассказать Таечке про Кешу всё-всё. И они вместе спели ещё два раза: "Ох! Развяжите мои крылья, дайте вволю полетать..." И поплакали снова. Из-за того, что рыжий Кочкин умер по своей бесшабашности, от бесстрашия, а ему бы жить да жить. Что Кеша уехал, как ненормальный, а ведь мог бы настоять на своём и остаться. Потом плакали, как он намыкается в городе. А потом - в надежде, что и он вернётся, и Таечкин муж вернётся по-хорошему: не беглым, а амнистированным, потому что кончится власть всех изменников народа сразу и навечно! И представляли вдвоём, как они подружатся все, и как у них в домах будет хорошо.
- Это что же я так наревелася! - шла и ругала себя Бронислава. - Дура. Вот уж дура.
Но на душе у Брониславы было хорошо и чисто, будто душа её была выстирана теперь до синей белизны и принесена с мороза в тепло. И вся её недолгая жизнь с Кешей представлялась ей чем-то вроде интересной книги - будто это не она жила, а кто-то другой, и вот теперь Бронислава с интересом ждала, что же в этой книге будет дальше.
Она остановилась, отёрла рукавом лицо, высморкалась и глубоко вздохнула. В груди жёстко закололо от холода. Бронислава посмотрела вверх - небо светилось глубокой, темнеющей синевой. И оконные наличники по всей улице были ярко-синие - в прошлом году в хозяйственный завезли одну только, синюю, краску, зато много. Стволы высоких деревьев вдоль дороги неровно освещало скупое морозное солнце, стоящее низко над домами. И крошечная синица на ближайшей ольхе без устали выводила "звень-звень-звень".