Ночевал я в Прелашко. Трактир пустовал. В баре сидела парочка местных. Они не особенно отличались от наших — из какого-нибудь преуспевающего колхоза. Пили пиво «Лашко», чередуя его с какой-то белой водкой. Курили папиросы и вполголоса разговаривали. Одетые грязновато и убого. Небритые и помятые, видимо, не привыкшие делить день на время работы и время отдыха. Казалось, они так и спят не раздеваясь. Они опрокидывали рюмку за рюмкой, но в поведении их ничего не менялось. Они пили спокойно, словно из чувства долга. Ни в словах, ни в жестах я не замечал того нетерпения, которое знал по своим соотечественникам. В том процессе ощущались некое достоинство и торжественность, а отнюдь не пьяный полет, невроз самцов. Покой и меланхолия, которые сопутствовали их беседе, противоречили количеству рюмок, выпитых за час-полтора — четыре или пять по пятьдесят грамм. Плюс пиво, разумеется. Наконец они встали, зашаркали резиновыми сапогами и попрощались с хозяином, который даже не вышел из-за стойки, чтобы проверить, сколько денег они положили на стол. Я остался один со своим вином. Хозяин сел в черный «мерседес» с модернизированным выхлопом и куда-то уехал. Я вышел на крыльцо взглянуть на словенскую ночь. Прошлогодняя трава покрылась инеем. Округлая луна серебрила длинные хребты холмов. Где-то вдали лаял одинокий пес.
«… Он предчувствовал и одновременно знал: здесь подлинная родина меланхоличных, саркастичных демонов. … Здесь, среди альпийских долин, и немного дальше, на равнинах Паннонии. Они обитают в дуновениях ветра и воздуха, и от них не скроешься. Они в озерах и среди холмов, в кронах деревьев и на болотах, в скалистых горах, деревенских корчмах и на опустевших воскресных улицах, в детях, мужах и старцах. … Все тут пропитано смертью. Здешняя смерть подобна прекрасному пейзажу, порой она означает осень и холод, порой — весну и тепло. Осенью — готика, весной — барокко. Словно соборы, рассеянные по всей стране, густо, точно могилы. Местные жители любят могилы, украшают их цветами, свечами и ангелами. … В воскресный полдень, когда по обезлюдевшим городам прохаживаются, дивясь пустым улицам, иностранцы или прижившиеся чужаки, в воскресный полдень не шокирует мысль о том, кто открывает окно на четвертом этаже (все остальные заперты) и с веревкой на шее бросается вниз…»
На следующий день я ехал через Кочевски Рог. Кочевски Рог — горная цепь на юге неподалеку от хорватской границы. На протяжении тридцати пяти километров я не встретил ни одной машины. Гравиевая дорога вела через лес, поднималась на главный хребет, на Високи Рог. Я ехал по заснеженным и оледеневшим серпантинам со скоростью не больше тридцати километров в час. Не было ни души. Светило солнце. Это одна из красивейших дорог, какие я видел в своей жизни. Солнечный свет окутывал ели золотым туманом. Было тепло, снег таял, и когда я останавливался, то в тишине высокоствольного леса слышал шуршание тысяч капель, соединявшихся в ручейки. Свет и тень постоянно смешивались, и, несмотря на белый день, все казалось погруженным в зеленоватую воду. Южная сторона хребта парила. Я видел каких-то незнакомых мне птиц. Все это не было готикой, не было барокко. Кочевски Рог напоминал архитектуру, которой не суждено родиться, ибо простота ее красоты оспаривает смысл фантазии как таковой.
В темных долинах лежало десять тысяч тел. Я проезжал крупнейшее в Словении безымянное кладбище. Летом сорок пятого коммунисты Тито без суда и следствия убили здесь военнопленных, переданных союзными войсками. Партизан, сражавшихся не на той стороне. Воевавших в рядах словенской «Белой гвардии», домобранов… — Тито не признавал конкурентов. Не исключено, что об останках позаботились волки, рыси и медведи, которых в то время наверняка было больше, чем теперь. Потом маршал приезжал сюда охотиться. Кто знает, не приходило ли ему в голову, что он убивает предательский дух, вселившийся в звериные тела.