В полшестого в Корче было еще темно. В ресторане на автовокзале сидели мужчины. Они пили утренний кофе и ракию из маленьких пузатых стаканчиков. Кофе заваривают кипятильником прямо в чашке. Ракию пьют на рассвете, потому что она прогоняет сон еще лучше, чем кофе. Но только одну рюмку. Ракия — не алкоголь, ракия — это традиция. Потом подъехал старый автобус — «мерседес». Он медленно заполнился людьми. Водитель раздал полиэтиленовые пакеты. На базар начали съезжаться первые фуры с товарами. Когда окончательно рассвело, мы двинулись на юг. У стоящих впереди двух ментов были допотопные советские ТТ с вытертыми звездами на прикладах. До греческой границы десять километров, но названия звучали по-славянски: Каменице, Видице, Селенице, Борове… Когда мы начали подниматься по первому серпантину, до меня дошло, зачем нужны полиэтиленовые пакеты. Толстая, увешанная золотом женщина с карманным вентилятором в руке застонала, а родственники встали и принялись ее утешать. Они забрали у нее вентилятор, и ее стало рвать в прозрачный мешочек. Ее примеру тут же последовала другая женщина, потом еще одна. Потом пришла очередь детей. Это женская и детская болезнь, объяснил нам потом Астрит. И в самом деле, у мужчин путешествие проходило без побочных эффектов. Они только принимали участие в общем переполохе, потому что все пассажиры сопереживали беднягам — утешали, комментировали, передавали из рук в руки и выкидывали в окно использованные пакеты, а водитель тут же раздавал новые.
За Эрсеке горы стали величественнее. Мы вскарабкались на высоту тысяча семьсот метров: первая скорость, вторая и постоянный штопор по краю пропасти без всяких ограждений. Я не заметил ни домов, ни тропок, ни животных. Округлые купола вершин поросли желтой выжженной травой, белели осыпи, и за полтора часа я не обнаружил никаких признаков человеческого присутствия. Я считал бункеры. Дойдя до пятидесяти семи, бросил. Они были повсюду, насколько хватало глаз. Цементные черепа врастали в склоны в таких местах, куда не добраться никакому транспорту. Не знаю, возможно, цемент и сталь перевозили на мулах и ослах, а может, просто перетаскивали все это на плечах. Серые бетонные жабы сидели — то поодиночке, то по три-четыре штуки, карауля мнимые переходы, лазейки, отрезали гипотетические атаки, ждали наступления, нападения, а их пустые черные взгляды охватывали все видимое пространство. Они выглядели вечными и готовились стоять здесь до скончания времен. Они казались более древними, чем горы, равнодушными к геологии, нечувствительными к эррозии. Я все вспоминал их количество — шестьсот тысяч. Предположим, в каждом по двое солдат со станковым или ручным пулеметом, то есть миллион двести тысяч, или почти половина жителей страны. Во время учений, во время артиллерийских учений, в бункеры запирали коз. Я вглядывался в бойницы, похожие на диковинные темные очи. В этом необитаемом пейзаже, где транспорт ходил раз в час, я не мог отделаться от ощущения, что нахожусь под постоянным наблюдением.
Стоянка была в Лесковике, возле маленького бара. Там продавали кофе, ракию и крутые яйца. К нашему столику подошел мужчина. Садиться он не стал. Ему просто требовалась столешница. Он катал по ней яйцо и давил ладонью скорлупу. Это продолжалось очень долго, потому что он забывал о яйце и разглядывал нас — возможно, мы были первыми иностранцами в его жизни. Яйцо хрустело, уже показалась белизна белка, а он все смотрел, не произнося ни слова.
В Лесковике тоже были бункеры, только гораздо внушительнее. Они напоминали бетонные юрты со стальными воротами. Среди них паслись ослики. Животные были того же цвета, что и убежища, такими же были и каменистое пастбище, и крутой склон, замыкавший пейзаж. За городом мы въехали в тень горного массива Немерчке. Я никогда не видел таких гор. Они словно насыпаны из пепла. Линия леса заканчивалась как ножом отрезанная, и дальше вертикально высился бесплодный массив, казавшийся с такого расстояния воздушным, сыпучим и недолговечным. Там не было ничего. Буквально ничего, обнаженность в чистом виде. Отсеченная вершина Папингут напоминала груду мелкого щебня, поднебесный отвал, и этот щебень, эта пыль, должно быть, сыпались откуда-то сверху, из недр Вселенной, из самых дальних ее уголков.
Ибо Албания стара. Ее красота наводит на мысли о давно вымерших видах и эпохах, не оставивших после себя никаких изображений. Пейзаж живет, но при этом постоянно крошится, распадается, словно небо и ветер пытаются растереть его меж пальцев. Это щели, царапины, трещины и постоянное тяготение материи, жаждущей покоя, жаждущей освободиться от формы, познать отдохновение и вернуться в те времена, когда форма еще не существовала.