Зацепившись за неожиданное слово «музей» в названии магазина, вы притормаживаете на секунду, и тут же как смерч налетает хозяин: «Дойч? Френч? Итальяно? О-о-о, рашен!!! Ай лайк рашен, ви лайк рашен, Тунис лайк рашен. Плиз, плиз, дорогой, располагайся, будь как дома!» — и вы уже внутри, вас усаживают за столик, подвигают пепельницу, несут чай, от которого нельзя отказываться — «Традишн! Традишн!» — а хозяин, отодвинув своего продавца, уже начавшего раскатывать перед вами ковры, сам хватает рулоны, взмахивает ими в воздухе, и развернувшийся в полете ковер опадает у ваших ног — «Вайт береб! Блу Тунис! Ред Тунис!» Тяжелые, с плотной основой, мохнатые и ласковые, домашние на ощупь, как шкура ягненка, укладываются они слой за слоем. Протестовать глупо, нужно сидеть расслабившись и время от времени издавать восхищенный звук, нужно пару раз наклониться, чтобы помять рукой лежащее у ваших ног чудо — рисунок, узор, цветовые пятна, почти всегда идеально организованные, даже самый насыщенный цвет не свистит, а узор плавно ведет глаз. И что значим мы с нашим гонором «продвинутых своим временем» перед тем уровнем древнего искусства, которому не нужно торопиться за временем, которое живет само по себе, воспроизводясь в самые разные эпохи, и дела ему нет до наших вожделений, до наших претензий. Коды этого искусства не подчиняются капризам меняющегося времени, собственно, они-то и определяют время. И вот уже вас, как говорят нынешние молодые, «пробивает» на чувство бешеной зависти и благодарности. И вы останавливаете хозяина ритуальным (но и не вполне уже ритуальным) жестом руки, означающим полноту вашего счастливого изнеможения, и он, чуть вспотевший от усилий, благодарно верит, и на пару минут вы оба застываете перед горой ковров, и вы тычете пальцем в поражающий аскетизмом и выверенностью орнамент в углу белого берберского ковра или на поразительную согласованность коричневатого с зеленым, с холодноватой, по-декадентски изысканной игрой оттенков; вы мычите что-то вроде: «Колор энд график — фантастик, олд сонг!» И хозяин кивает головой, и еще пару секунд сидит расслабленный и тут же, без перехода, как пушкинский импровизатор, достает калькулятор: «Вот эта штука стоит 680, но для тебя, родной, так хорошо чувствующего и понимающего, отдам за четыреста. А если ты захочешь добавить к ней те два берберских коврика, то скидка тебе будет… и т. д.». И вот тут надо быстро и твердо возвращаться в исходное положение: «Спасибо, спасибо тебе, дорогой! Бат ай лук онли. Реалети!» И вы лезете в задний карман за кошельком, вкладываете в руку хозяину пятидинаровую монету, шок хран! И еще по динарчику продавцу и женщине, которая приносила чай и меняла пепельницу. Этого вроде как вполне достаточно, хозяин самолично ведет вас к выходу и по пути взмахивает рукой: «А ты посмотри на интерьер!» Действительно, лепной потолок с восстановленными росписями конца XVIII века, напольные европейские часы и даже какая-то картина с европейским пейзажем. Это уже личная гордость хозяина. И вы вполне искренне охаете, а он действительно горд и благодарен вам за возможность покрасоваться еще и интерьерами. Вы расстаетесь друзьями.
Или.
Спускаясь по лестнице, я вижу в небольшой нише магазинчика старика в сером выгоревшем джаляби, спящего на деревянном старом ларе. Старик сухой и коричневый, как дерево, на котором лежит его голова, кулачки по-детски подоткнуты под щеку. Ниша его корохотной лавки заставлена корзинами с каким-то как будто пылью прибитым металлическим ломом, а на циновке перед корзинами странный товар. Я торможу, зацепившись взглядом за фотоаппарат тридцатых годов «Агфа». Рядом медный фонарь, длинные домодельные гвозди, глиняные (или керамические) масляные лампы. Я наклоняюсь над корзиной и тихо, чтоб не нарушить сон продавца, перебираю сложенную там рухлядь, и когда я беру в руки ржавую коробку с дырявыми дверцами, рука спавшего до этой секунды старика вытягивается и открывает одну дверцу — там внутри гнездо для коптилки. Гибким кошачьим движением старик садится на сундук, вставив босые ноги в резиновые китайские шлепанцы, и начинает рыться в корзине. Рядом с прежним появляется другой светильник, потом кинжал, ножницы, тяжелый утюжок, с полой емкостью внутри для горячих углей. Мы раскладываем это на циновке. Осколки старинной городской жизни, где английская спиртовка времен Первой мировой, скребок для шерсти (верблюда?), тисочки, точно такие, как у меня в сарае в Малоярославце, а это? «Астролябия, — говорит старик, — для мореплавателя».
— А это?
Я держу в руках что-то вроде плоской женской сумочки, но изготовленной почему-то из меди.
— Зис фо бук.
— А-а, Коран?
Старик кивает, но как бы уже чуть отстраненно, Коран — слово не для чужеземца.