На крохотный мостик, подвешенный под самым куполом, подымался артист — в защитном утолщенном шлеме, в таких же налокотниках, и наколенниках. Наклонясь, он озирал систему желобов и скатов: прерывистой спиралью они подвешены были сверху вниз — от мостика и до самого манежа. Минуту, две, три минуты артист стоял в полнейшей неподвижности, как бы концентрируя всю волю, всю решимость к отчаянному прыжку. Затем кидался в желоба спирали, тело при поворотах ударялось о скаты, и, казалось, вот-вот случится непоправимое — безжизненным мешком костей рухнет артист на манеж... Другой — всем своим поведением так же демонстрируя трагическую обреченность — забирался в жерло огромной пушки. Механизмы, гудя и урча, подымали ствол пушки, нацеливали на купол, и пушка оглушительно стреляла, и живой снаряд, описав траекторию, падал в специально натянутую сетку... На смену этим полуартистам-полусмертникам выходил артист с надменно вскинутой головой, с острой мефистофельской бородкой (кстати, номер так и назывался — «Адская анатомия»). Свою партнершу артист заключал в стоймя поставленный саркофаг. Включались реостаты, вспыхивали фосфорические молнии, и саркофаг становился прозрачным, а вместе с ним и тело женщины: зритель видел кровеносные сосуды, брюшную полость, пульсирующую сердечную сумку. Еще поворот реостатов, еще вспышки молний, и оставался лишь скелет — хрупкий и ломкий, готовый рассыпаться в прах... Даже искуснейшие акробаты, подряд крутящие на батуде сто сальто, — даже они появлялись в образе каких-то призраков: мертвенная неподвижность потусторонне белых лиц, бездушная механичность движений, режущие глаз, полосатые — черное с белым — трико.
Номера эти не только заинтересовывали, но и вызывали все большее беспокойство. Хотелось проверить свои впечатления. И тут-то на меня обратил внимание тогдашний инспектор манежа Владимир Евсеевич Герцог:
— Наблюдаю за вами, молодой человек. Судя по всему, всерьез интересуетесь цирковым искусством? Весьма похвально! — И милостиво разрешил приходить за кулисы: — Возможно, смогу удовлетворить вашу любознательность!
Для меня это было большой удачей. В прошлом известный цирковой артист, Герцог обладал великим опытом. Многие вечера провел я возле него, и с каждым разом доверительнее звучали слова инспектора.
— Стыдно смотреть! — показывал он глазами на манеж, где выступал очередной полусмертник. — На что рассчитаны эти вы: думки? Зрителя напугать, нервы взвинтить до предела?.. Нет, молодой человек, цирк создан для иного! (Каждодневно выступая перед зрителями, Владимир Евсеевич и за кулисами сохранял некоторую торжественность тона.) Настоящий артист должен восхищать, должен радовать безотказностью своего сильного и ловкого, безукоризненно натренированного тела. Должен раскрывать, какие удивительные возможности таит человеческое тело! А здесь одно лишь уродство!
Об этом Герцог говорил, если не было вблизи свидетелей. В те годы цирковая программа почти сплошь состояла из иностранных номеров, и инспектор должен был соблюдать дипломатию.
— На что это похоже! — продолжал он возмущаться. — Насаждаем дурные вкусы. Собственным, отечественным артистам не доверяем. Погодите, наш артист себя еще покажет!
Но пока что манежем Ленинградского цирка — да и не только Ленинградского — владели артисты, во всех концах мира законтрактованные Центральным управлением госцирков. Русская речь за кулисами слышалась редко, объявления — и те печатались на французском или немецком языке.
В дни, свободные от учета зрителей, я продолжал пытливо вглядываться в закулисную жизнь. И наконец дождался не то признания, не то похвалы.
— Молодой человек! — с неизменной торжественностью изрек Герцог. — Вижу, вы и в самом деле преданы нашему искусству. Если же так... Справедливо, чтобы вы еще теснее сблизились с цирком. Завтра, как известно, начинаются гастроли немецкого артиста Ганса Рерля. Вы можете быть ему полезны. Зайдите к нему. Он вас ждет.
Ганс Рерль, именовавшийся в афишах «человеком-фонтаном», остановился в гостинице при цирке, и уже через несколько минут, взбежав по закулисной лестнице на второй этаж, я постучался в дверь, к которой приколота была карточка артиста.
Отворила жена артиста, женщина сравнительно молодая, но поблекшая и, казалось, раз навсегда опечаленная чем-то. Тут же стояла дочка, девочка лет десяти. Сделав мне учтивый книксен, она отошла тихонько в угол и тоже показалась мне не по возрасту опечаленной. Что касается самого артиста, он сидел за столом и занят был ужином. Лишь рукой сделал знак: мол, прошу присесть и обождать.