Между тем Уиттекер так и не сумел подняться со столичного дна, где, как бактерии, множатся преступления, нищета и насилие; в этой клоаке обретался и Штырь. Кто не заглядывал в городское чрево, тому не понять, что Лондон – это особый мир. Его можно презирать как средоточие власти и денег, недоступных другим британским городам, но надо сознавать, что нищета имеет здесь особый привкус, что здесь все имеет высокую цену, что непреодолимая пропасть между теми, кто преуспел, и всеми остальными здесь болезненно режет глаз. Расстояние от дома с колоннами сливочного цвета на Кларенс-Террас, где жила Элин, до грязного сквота в Уайтчепеле, где умерла мать Страйка, измерялось не в милях. Их разделяли бесчисленные несоразмерности, лотереи рождения и случая, предвзятые суждения и зигзаги удачи. Взять хотя бы его мать и Элин, в равной мере наделенных красотой и умом: одна погрязла в пучине наркотиков и людских пороков, другая блаженствовала за сверкающими окнами высоко над Риджентс-парком.
Вот и Робин тоже потянуло в Лондон. Отчасти потому, что здесь жил Мэтью, который, впрочем, не интересовался лабиринтами, куда ее что ни день заводила следственная работа. Его притягивал только поверхностный лоск: лучшие рестораны, фешенебельные районы, как будто Лондон был гигантской доской для игры в «Монополию». Мэтью вечно разрывался между столицей и графством Йоркшир, где находился их родной городок Мэссем. Его отец был коренным йоркширцем, а покойная мать, уроженка графства Суррей, всю жизнь показывала, что перебралась в северный край исключительно из милости. Она упорно исправляла йоркширские словечки в речи Мэтью и его сестры Кимберли. На первых порах тщательно сглаженный говор Мэтью вызывал неприязнь у братьев Робин: как она ни выгораживала своего избранника, как ни козыряла его йоркширской фамилией, они нутром чуяли того, кто хочет перекраситься в южанина.
– Каково, интересно, было бы здесь родиться? – задумался Страйк, обводя взглядом стоящие вплотную дома. – Как на острове. Да и говорок какой-то чудной – никогда такого не слышал.
Где-то поблизости мужской голос завел бравурную песню. Вначале Робин показалось, что это церковный гимн. Потом к этому одинокому голосу присоединились другие, и переменившийся ветер донес до их слуха отчетливые слова:
– Школьная песня, – заулыбалась Робин.
Теперь она увидела идущую по Баклю-стрит процессию немолодых мужчин в черных костюмах.
– Одноклассника хоронят, – догадался Страйк. – Ты посмотри на них…
Когда процессия поравнялась с «лендровером», один человек в черном поймал взгляд Робин.
– Мужская гимназия города Бэрроу! – прокричал он, выбрасывая вверх кулак, словно только что забил гол.
Другие поддержали его приветствие, но их бравада, подогретая спиртным, выглядела грустно. Они вновь завели ту же песню и вскоре скрылись из виду.
– Патриоты своего города, – сказал Страйк.
Ему вспомнился такой же горожанин, дядя Тед, корнуэлец до мозга костей, который жил и хотел бы умереть в Сент-Мозе, став неотъемлемой частицей городской канвы. Улыбающийся с выцветших фотографий в местном пабе, он должен был остаться в памяти земляков. Когда настанет срок (Страйк надеялся, что дядя Тед проживет еще лет двадцать-тридцать), его будут хоронить так же, как этого безвестного выпускника местной гимназии: с выпивкой, со слезами, но в то же время с гордостью за достойно прожитую им жизнь. А что оставят по себе в родных городах злобный, набычившийся Брокбэнк, растлитель малолетних, и рыжий садист Лэйнг? Вздохи облегчения, боязнь, что они встанут из могил, изломанные судьбы и бесконечные проклятья.
– Ну что, поехали? – негромко спросила Робин, и Страйк кивнул, бросив окурок в пустую жестянку, откуда донеслось короткое, не лишенное приятности шипение.
27
A dreadful knowledge comes…
В гостинице «Трэвелодж» их поселили через пять номеров друг от друга. Робин жутко боялась, что портье предложит номер на двоих, но Страйк решительно предотвратил такой поворот, сказав: «Два одноместных» – еще до того, как молодой человек за стойкой успел открыть рот.
Нашла о чем беспокоиться: ведь целый день в «лендровере» они были физически ближе, чем в лифте. Не странность ли – дойдя до двери своего номера, желать Страйку спокойной ночи, хотя он даже не замешкался? Он просто сказал: «Пока» – и зашагал дальше по коридору, но все же дождался, чтобы она разобралась с ключом-картой и вошла, нервно помахав ему рукой.
Зачем она помахала? Дурость.