Нине вручается походная аптечка; принято считать, что женщинам присуще милосердие. У Юрия — хозяйственные предметы: топор, нож и сковородка. Я запасся папиросами. Личные документы — тоже в какой-то мере общественный груз; их сдают Сергею. В каждом рюкзаке двадцать пять килограммов общественного груза и килограммов пять личного.
Остаются ведра. Они не тяжелы, но занимают много места и гремят при каждом движении. Взгляд Сергея останавливается на моей ноше, и он борется с искушением. У меня вполне безразличное лицо. Юрий молча начинает выкладывать из рюкзака свои носильные вещи.
— Погоди, — останавливает его Сергей. — Это Саше. Вместо миски.
— Идет, — легко соглашается Саша. — А фотоаппарат вместо одеяла?
Теперь, когда рюкзаки уложены, мы садимся на них посреди пустой комнаты. На полу у наших ног тикают ручные часы. Сергей еще раз оглядывается: не забыто ли что? Мое лицо он встречает с удивлением, как неучтенную второпях вещь. Затем, вспомнив, видимо, кто я и зачем здесь, советует вскользь Саше снять альпинистские ботинки: в метро в них не пустят.
Саша с неохотой подчиняется. Ботинки он прилаживает к своему рюкзаку сверху, на виду. Так он проедет через всю Москву, проедет молча, с достоинством, стараясь не глядеть по сторонам. Если кто-нибудь поинтересуется, он скажет нехотя, что собрался на Памир.
Нина сидит, обхватив колени руками. Для нее не существует уже ни стен комнаты, ни городского шума за окном. Она… в горах, вдвоем с Сергеем. Вот он подает ей руку на крутизне, улыбается ободряюще, говорит…
— Подъем! — говорит Сергей, поднимая с полу часы. — Опоздаем на поезд.
В свои собственные мысли я так и не успел заглянуть. Юрий, пока длились торжественные минуты, перекладывал рюкзак; как-то так получилось, что ведра все же достались ему.
На закруглениях железнодорожного полотна состав виден весь — от паровоза до последнего вагона. И всюду в раскрытых дверях теплушек головы и ноги — босые, смуглые, белые; ноги и головы — в косынках, русые, черные, светлые… В дверях центрального вагона между двумя плакатами на стенах появляются голова с усами и ноги в желтых ботинках. Это начальник поезда.
Из конца в конец состава передаются свежие новости и приветствия. Здесь не менее двух тысяч молодых здоровых глоток, каждая из которых стремится быть услышанной, и перепуганные гвалтом вороны валятся с телеграфных столбов, а паровоз останавливается на каждом полустанке, чтобы прийти в себя. Тогда теплушки пустеют, а окрестный ландшафт мгновенно принимает вполне обжитой вид, который, думаю, еще долго сохраняется после того, как паровозная труба скрывается за горизонтом.
В целях экономии на железнодорожных билетах мы едем до Урала в эшелоне университетских целинников.
Две тысячи глоток — это две тысячи молодых темпераментных людей, и уже к исходу первого дня поездки мы запаслись друзьями до конца жизни — лет на двести примерно. Наши записные книжки распирает от адресов, которые уже начинают располагаться слоями, по «эпохам».
— Э, друг, запишу-ка я тебя вот на этом адресе. Забыл, чей он.
Лишь у Саши на сей счет полный порядок: вымарывается одно нежное имя, вписывается следующее, причем у Саши такой вид, точно он сию минуту начинает новую жизнь.
За ужином в глубине пыльных душных нар он увлеченно распахивает перед нами свое вместительное сердце. В темноте глаза его светятся фосфорическим блеском. Следует инвентарный перечень глаз, волос, губ, имен… Такой общий портрет сам по себе не плох, но страдает, как и всякий идеальный портрет, отсутствием конкретности.
Между тем колбаса с хлебом делают нас снисходительными к человеческим слабостям и, слезая с нар, мы желаем Саше успеха в очередной любви.
Я не припомню, чтобы когда-нибудь спали в нашем эшелоне. Может быть, в это время я сам спал. Помню лес, сливающийся с черным небом, паровозные искры, гаснущие в ночи, плечо товарища, не дающее при толчках выпасть из открытых дверей, в которых мы тесно сидим, свесив наружу ноги.
Вот так, негромко — о дорогах, гудящих, как струны, немых звездах, висящих над степью, о товарищах, уснувших после тяжелого походного дня… И на душе беспокойно и хорошо, хочется счастливо влюбиться, или открыть новую звезду, или подружиться со снежным человеком и привезти его гостем в Московский зоопарк.
Песни, ветер, открытые до горизонта дали, солнце — днем, луна — ночью, смеющиеся и поэтому красивые лица и, наконец, само движение к цели, к горам, — кажется, весь мир исчерпывается этим. Но это не так.
На одном из полустанков — уже на Урале — я отошел за изгородь погуще и спохватился, когда паровоз разразился прощальным гудком. Незадолго до того мы проехали несколько туннелей, и все двери по эту сторону состава были закрыты. Я едва смог забраться на буфера между вагонами, принялся в таком неустойчивом положении отсчитывать телеграфные столбы и станции: поезд точно опомнился и шел без остановок.