Здесь, у подножия скалы, венчающей самую высокую вершину гор Найара, среди аромата майорана, лаванды и ладанника[45]
мы лежали ранним утром, омытым ливнем из бежавших туч, и наблюдали за восходящим светилом, когда нас разыскал Антонио. Не глядя в глаза, словно стыдясь, поздоровался с нами, опустился рядом с Хервасио и начал что-то горестно шептать ему на ухо.В любовной игре он потерпел поражение. Жена обманула его. Он рассказывал об этом у глубокого ущелья шепотом, с невыразимой грустью, в час, когда всходило солнце. Мы удалились, чтобы не стеснять его своим присутствием, и никогда не узнали, о чем говорили индейцы во время этой продолжительной беседы.
Антонио ушел, скорее сбежал, даже не попрощавшись с нами. Когда мы подошли к Хервасио, взгляд его был непроницаемым.
Затем все вместе мы пришли в Дом обычаев, и Хервасио занял место на возвышении, приняв облагораживающую его величественную позу. Он положил руки на стол и застыл в священном оцепенении, похожий на изваяние из тусклой меди. Всякий, кто увидел бы его здесь, в глубине большой круглой хижины, подумал бы, что это какое-то божество, призванное вершить правосудие.
Через некоторое время вошла прекрасно сложенная женщина из племени уичоль. Молодая, высокая, стройная, смуглая, она обладала редкой непринужденностью и своеобразной манерой вскидывать взгляд. У нее были длинные черные, как вороново крыло, волосы, ниспадающие на белую блузку. Лоб она повязала шерстяной ленточкой с вышитыми на ней голубями. Это была Энагуа де Флорес — жена Антонио. Она вошла необычайно мягко и поздоровалась на языке кора. Хервасио ответил ей с той же мягкой приветливостью. Можно было подумать, что они встретились на празднике и начнут сейчас любезно разговаривать. Но потом лицо вождя помрачнело, словно тропическое небо, безоблачную синеву которого внезапно затмевают черные тучи. Он начал допрос. Индианка выслушала вопросы внимательно, без всякого страха. Мелодичным голосом, не запинаясь, поведала правду: она любит другого мужчину, и с достоинством рассказала о своих невзгодах:
— Я люблю другого, он — моего склада, ибо он умеет мечтать. Антонио это знает. Я рассказывала о нем. Но Антонио предпочитает, чтобы я обманывала его, а я не хотела обманывать. Меня захватила любовь, всю меня, и вот я как игрушка, как дождевая капля на ветру. Что я могу поделать? Я хочу сопротивляться, но она меня побеждает, хочу работать, но она мне мешает, хочу бежать — она меня держит, даже во сне я твержу его имя: любовь, любовь, любовь. Может, и правда, люди говорят, что у меня внутри дьявол. А может, и правда то, что кажется мне — в меня вселилось божество…
Ее руки цвета обожженной глины тоже принимают участие в этой чистой исповеди: как испуганные голубки, то взвиваются вверх, чтобы укрыться от опасности, то спешат назад, чтобы защитить свое гнездо.
— Я уже давно сказала Антонио правду. Ведь он овладел мной неожиданно, когда я купалась в реке. Я не успела ни убежать, ни оборониться, а он оглушил меня ударом палки по голове и взял мое тело, когда я была в обмороке. Но я любила другого — тот, другой, уже возложил венок на мою голову, а я отвечала ему улыбкой[46]
. И я люблю его и сейчас. Мы не можем смотреть друг на друга, не чувствуя, как растет в наших душах любовь. И он, и я — мы оба сказали Антонио, что любим друг друга. Но ему очень нравится мое тело, и он не отпускает меня, сторожит, ревнует и отравляет мне жизнь… Что мне делать? Вчера мы не смогли этого избежать. Мы встретились у реки, оплакивая наше горе, и удовлетворили наше желание, подавляемое столько времени…Пришел Антонио и увидел правду в моих глазах. Ибо со вчерашнего дня мне кажется, что во мне горит какой-то свет — он озаряет и жжет меня. Антонио спросил меня: «Что это светится у тебя в глазах». — «Это любовь!» И я рассказала ему все. Он рвал мои волосы и протащил меня по хижине, крича мне в лицо: «Вирша! Вирша!»[47]
Но не уничтожил любовь, а только сильнее раздул огонь, который был у меня внутри. Потом он пошел к тебе жаловаться… Что должна сделать я?Хервасио — идол, отлитый из темной меди, — даже не переменил своей позы. Я уверен, что эти слова тронули его сердце, исполненное благородства. Но он ничем не выдал своих чувств. Этот человек мог быть богом. Он не просто погрузился в раздумье, он был в каком-то оцепенении, поглощенный решением моральной проблемы. Он сопоставлял факты с нерушимым, жестким, продиктованным предками законом, гласящим: жена принадлежит мужу, как звезды небу. И если допускалось, что звезды могут упасть в грязь, то грязь должна исчезнуть.
Все, что говорила женщина, было понятно и человечно. Но закон еще сохранял свою силу: в центре семьи — как солнце на ясном небе — мужчина. Только тогда, когда он пожелает, можно разрушить семью, точно так же, как и все смертные остаются в потемках тогда, когда этого захочет наш отец — солнце.
Энагуа де Флорес поняла, что наступил решительный момент. Она подумала, что можно еще как-то изменить не подлежащий обжалованию приговор, и добавила с тоской и дрожью в голосе: