По-видимому, закончилась моя поездка в Туркестан. Мои спутники были огорчены еще более меня. Мы приехали в Чеку и оттуда меня тотчас же водворили в Централ. По секрету мне сообщили, что ВЧК распорядилась задержать мою отправку в Туркестан. И я снова водворился в Централе на насиженном месте, устраиваясь прочно и надолго. Но через неделю меня снова взяли. ВЧК требует доставки меня в Москву. За эту неделю прибыли мои теплые вещи и продукты. Я мог свое пальтишко оставить на память анархисту Барону и в последний раз простился с Централом. Впереди маячила Москва, и на душе было радостно.
Скитания
В столыпинском вагоне. Ночь в Ортчеке
В связи с НЭПом посадка в вагон и движение по железной дороге, казалось, было урегулировано. Между тем Орловский вокзал представлял собой привычную картину эпохи войны и революции. Густые толпы народа, солдаты, солдаты, солдаты, немного крестьян с женщинами и детьми, все это бродит из залы в зал, сидит на лавках, столах и узлах, лежит вповалку на проплеванном полу. Жалкий буфет, на котором сиротливо лежат кусок колбасы, завалящие пряники и яблоки по 15 тысяч рублей штука, все время запружен скопищем людей.
Окруженный четырьмя красноармейцами с винтовками я присаживаюсь в самом центре зала на собственных узлах и, вероятно, не произвожу впечатления арестованного. Мои конвоиры — добрые, простодушные, совсем юные крестьянские парни, и с ними у меня сразу наладились наилучшие отношения. Они без слов видят свою обязанность не столько в том, чтобы стеречь меня, сколько в том, чтобы поудобней меня поместить и пристроить. Мы закуриваем сообща, пьем чай в ожидании поезда, завязываем разговоры с соседями.
Три делегата из Бузулукского уезда Самарской губернии, кооператоры, ездили в Орловскую губернию за картошкой и за другим довольствием. Мрачно, безысходно оценивают положение. Ругают, как водится, советское начальство, Губсоюз: «взяточники, бюрократы!».
— А как у вас на местах с голодом? — спрашиваю.
— У нас в уездном городе открыли столовые для советских служащих. Кое-какие продукты доставили и американцы кое-что дали.
— Ну, а в деревне как обстоит дело?
— Деревня… Кто ее знает? Там смерть. Некому избы обойти, некому питательный пункт наладить. Безлюдье. Так и помирают без всякой помощи…
Но вот пришел поезд, и мы спешим занять места. Два конвоира вбегают на площадку, не особенно деликатно расталкивая народ, я следую за ними. Но дело оказывается не так просто. На площадке показывается железнодорожный служащий и, взяв за плечи красноармейца, с возмущением кричит:
— Ты чего с ружьем прешь? Прошли времена, когда вы тут хозяйничали…
Публика кругом явно сочувствовала этой реплике и, признаюсь, мне она тоже понравилась. Мои конвоиры растерялись, и когда мы всей гурьбой подошли к «начальнику поезда» с требованием мест для арестованного, они выдвинули меня вперед, и уже я хлопотал о том, чтобы меня, как арестованного, куда-нибудь посадили. Однако из этих стараний ничего не вышло, и мы ушли с перрона снова на вокзал в ожидании следующего поезда.
Это был поезд, шедший из Севастополя. Красноармейцы обратились за содействием в ж.-д. Чеку, и мы, наконец-то, попали в вагон. Какие-то молодые люди чекистского типа неожиданно приняли меня под расписку, посадив моих конвоиров в другой вагон. И так я очутился в тюремном столыпинском вагоне.
Чекисты выглядели бывалым, видавшим виды народом: крепкие, стройные, в сапогах и барашковых шапках ребята. Первым делом они набросились на мои узлы, все разбросали, смяли.
— К чему обыск? Ведь я из тюрьмы еду в ВЧК.
— Так полагается, — мрачно получил я в ответ, после чего меня отвели узким вагонным коридором мимо решетчатых окон в свою камеру. Эта камера была устроена таким образом: взяли купе III класса, лишенное окна, и закрыли его дверкой, сверху чуть-чуть пропускавшей свет из коридора. Образовалась клетка, в которой на этот раз помещалось четыре арестанта. Я был пятый. Как только захлопнулась дверца, и я с узлами сел на нижнюю, оказавшуюся свободной, лавку, тотчас сверху и снизу протянулись ко мне руки и в полумраке прозвучали голоса:
— Хлеб есть? Покурить бы!
У меня все оказалось. Я был рад помочь этим голодным людям и с ужасом наблюдал, с какой животной жадностью все следили за дележкой хлеба и папирос, которую производил матрос с верхней полки. Ему явно не доверяли, и я отобрал у него, чтобы самому раздать. Разговор никак не завязывался. То ли люди были истощены, то ли они потеряли человеческий облик, кругом раздавалось харканье и чавканье, а слов не было. Наверху лежал матрос из Кронштадта; он говорил, что его в деревне под Харьковом забрали по доносам коммунистов. Солдат, лежавший на верхней полке, сообщил, что его обвиняют в самовольной отлучке и теперь везут в полк. Третий — в штатском, в отрепьях, все время лежал насупротив солдата, повернувшись спиной к нам, и не произнес ни слова. Но все внимание мое сосредоточивалось на моем визави.