Когда конники Сухорученко отогнали пулемётным огнем банду Ибрагима и даниаровцы очистили склоны холма, бойцы нашли Кузьму, истекающего кровью. Рядом с ним, сжимая в застывших руках винтовку, лежал мёртвый пастух. Полузакрытые прекрасные глаза его смотрели в небо, нежная застенчивая улыбка чуть обнажала ровный ряд безукоризненных зубов. Смерть сразила его сразу, почти не заставила страдать, только небольшая слезинка застыла не щеке.
Кто он? Откуда пришёл? Как его звали? Почему он поднялся на холм, почему он, презирая опасность, стал помогать бойцу Красной Армии, почему он взял винтовку и стал стрелять в своих соплеменников-единоверцев? Что он думал при этом? Какие его силы толкнули на это? Ни записки, ни документа, ни клочка бумаги не оказалось в одежде пастуха, вернее в лохмотьях, прикрывавших его молодое, сильное тело, пробитое пятью басмаческими пулями. Смертельно раненный, он продолжал отстреливаться, не желая покидать своего вновь обретённого товарища.
— Друг стрелял, пока не умер, — сказал Кузьма.
— Ты хоть имя спросил его? — сказал Сухорученко.
Но Кузьма промолчал. Какие там имена?
Бойцов и пастуха-таджика похоронили в одной могиле, вырытой в пахнущей полынью и солью земле.
Сам Кузьма не мог от слабости шевельнуть рукой, но он позвал Матьяша и попросил его написать на камне чернильным карандашом рядом с фамилиями павших красноармейцев: «Пастух и герой. Друг Кузьмы Седых».
И хоть силь наделал много ущерба боевым припасам отряда, но Сухорученко приказал в честь безвестного чабана дать отдельно салют залпом из винтовок.
Камень на могиле бойцов лежит и по сей день.
Только надпись, сделанная чернильным карандашом, уже давно смыта дождями, и от неё осталось в углублении маленькое сиреневое пятнышко.
Всё тело ныло, щипало, чесалось. Мухи, щекоча кожу, бегали по щекам и лезли в уголки рта, в ноздри. Солнце давно вышло из-за кроны дерева и жгло нестерпимо. Пот тёк струйками по телу и вызывал зуд. Голова завалилась, и горло так сдавило, что воздух вырывался со свистом, точно из кузнечных мехов. Но все попытки коновода разбудить Сухорученко не приводили ни к чему. Не поднимая век, Сухорученко сквозь храп бормотал: «Катись к...», пребольно лягал ногами и... не просыпался.
Утром конники Сухорученко на плечах разбитой энверовской кавалерии вырвались к Кафирнигану, порубали часть басмачей, часть загнали в реку. Специфический военный термин «вырвались» надо было понимать сугубо символически. В течение последних суток и басмачи и советские конники уже не скакали галопом, не шли рысью или каким-либо ускоренным аллюром. Нет, и преследуемые и преследователи ползли, в буквальном, а не в переносном смысле, по пустынным каменистым сопкам, увалам, оврагам и перевалам под беспощадным южным небом. Давно уже все охотно опустились бы на сожжённую в камень землю, повалились бы и заснули. Плевать на войну, на сражения, на схватки... Плевать на смертельную опасность. Наступило такое состояние, когда сон пересиливает страх смерти. Лечь, спать. Куда лечь? Как спать? Безразлично. Мешком валились на сухую колючку, на камни и засыпали сразу, мгновенно. Кони, покачиваясь, понурив голову, уронив поводья, спали тут же. Солнце припекало всё сильнее, горячий ветер ничуть не освежал. Но никто не пытался даже забраться в кусочек тени, падавшей от конского туловища. Не до того было. Спать, спать...