Несколько одиночных выстрелов и отдаленный орудийный раскат еще сильней подчеркивают покой горных вершин. Прекрасная будет ночь.
— Почему ты стал коммунистом, Рамос?
Рамос подумал.
— Потому что постарел… Сорок два — еще не старость. Но покуда я был анархистом, я гораздо больше любил людей. Для меня анархизм — это профсоюзная работа и прежде всего отношения между людьми. Рабочий не сразу приходит к самостоятельности в политических взглядах: поначалу все зависит от того, под чье влияние он попадет…
— Послушай, Мануэль, объясни-ка мне, если сам что-нибудь в этом смыслишь. Нам противостоит испанская армия. Допустим, это в основном офицеры. На Филиппинах им здорово врезали[44]
. На Кубе тоже[45]. Из-за американцев? Пожалуй: качество продукции, первоклассная промышленность. И в Марокко им досталось: от Абд-аль-Керима[46], не от американцев.Почему же наши господа с усиками кисточкой удирали от Керима, а теперь не удирают? Всегда говорили: опереточная армия. Почему же они драпали в Ме-лилье, а здесь нет?
Отношения между Мануэлем и Рамосом постепенно менялись. До сих пор это были отношения опытного синдикалиста с тридцатилетним человеком, серьезным, несмотря на свои шутки, старающимся понять тот мир, с которым он связывал свои надежды, и не смешивать то, что он видел, с тем, о чем он мечтал, но человеком без политического опыта. Теперь он начинал приобретать этот опыт, и Рамос понимал, что знаний у Мануэля куда больше, чем у него. Мануэль размахивал сосновой веткой с пучком игл на конце, словно метелкой, — так же на центральной телефонной станции он размахивал линейкой; он не выносил, чтобы в правой руке ничего не было.
— Нет опереточных армий, Рамос; есть только оперетки про армию. То, что называют опереточной армией, — это армия для ведения гражданской войны. В нашей испанской армии на шестерых рядовых один офицер. И ты думаешь, наивный ты человек, что ее бюджет рассчитан на ведение войны? Как бы не так — на содержание офицеров (а они либо сами помещики, либо служат помещикам) да на закупки автоматического оружия, на чем иные здорово греют руки. Оружие это для настоящей войны непригодно, а для полицейских расправ вполне годится. Пример: наши пулеметы образца 1913 года, наши самолеты десятилетней давности — нуль для войны с любой страной, но для подавления восстаний — то, что надо. С таким оружием не поведешь войну ни с одним государством, даже колониальную войну. Об испанской армии только и говорят что в связи с поражениями или с взяточничеством. Да еще с подавлением восстаний. Но это не оперетка, а плохой рейхсвер[47]
.Из долины доносится гул далеких взрывов. На одеялах, держа их за углы, проносят раненых бойцов.
— Народ каждый день спасает Мадрид, — сказал Мануэль, глядя на гребни гор, за которыми засели фашисты Сеговии.
— Да. А потом он идет спать.
— Но наутро начинает снова.
— Ты растешь, Мануэль… Это хорошо. Ты отлично командовал штурмом батареи…
— Может быть, что-то изменилось во мне, и на всю жизнь; но это не из-за штурма батареи позавчера; это случилось сегодня, когда я увидал парня, который писал на стене кровью убитого фашиста. Я почувствовал свою ответственность, не меньшую, чем когда командовал в оливковой роще или когда раньше управлял своей машиной.
— Раньше, — повторил Рамос. — И месяца не прошло.
— Прошлое — не вопрос времени. Но при виде того парня, что отчаянно писал на стене, я почувствовал нашу ответственность. Так становишься командиром, друг мой Рамос…
Далеко в тылу правительственных войск ярко горит костер пастуха или крестьянина.
Огромная пелена тумана тянется к нему в глубокой ночи. Земля исчезает, пламя — единственное пятно света на склонах холмов; покой, согнанный с гор, забившийся под землю, как бронепоезд в свой туннель, словно вырывается наружу через этот пляшущий огонь. И справа — намного дальше — горит другой костер.
— Кто ведает ранеными? — спрашивает Мануэль.
— Главврач санатория. Вполне спокойный человек, терпеливый.
— Левый республиканец?
— Кажется, правый социалист. Женщины из ополчения тоже отлично помогают.
Мануэль рассказывает, как у грузовиков появилась девушка. Рамос, запустив пальцы в курчавые волосы, улыбается.
— Что ты думаешь о женщинах в ополчении, Мануэль?
— Для атаки — нуль: бойцам, в сущности, только трепка нервов. В оборонительном бою — превосходны. С храбростью по-разному: не хуже, чем у мужчин зачастую, а иногда просто здорово.
— Знаешь, что любопытно: везде, куда приходят франкисты, всеобщее рабство усугубляется. Я не про то, что делают с нами, республиканцами, это понятно. Но ребятишек снова пихают к попам, а женщин загоняют на кухню. Все, кого так или иначе угнетали, сражаются вместе с нами…
Странно притяжение огня: то поднимаясь, то падая, словно подчиняясь ритму кузнечного горна, он, кажется, горит над всеми павшими в этот день и расстилает над человеческим безумием густую тьму ночи.
Рамос чувствует, как улыбка сбегает с его лица. Он замечает еще один костер. Снова берется за бинокль.
Это не костры пастухов, это сигнальные огни.