— И я не хочу. Придется вылить. Хотя погоди-ка, — спохватился Петр. — Боярин нас, конечно, не покормил, но самим в свиней превращаться негоже, — взяв котелок, он подошел к Ивану Акинфичу и небрежно поинтересовался: — Нет желания за перекусить?
Отказаться вслух у пленника сил не имелось, да и скопившаяся во рту слюна мешала, но собрав воедино остатки воли, демонстрируя презрение, боярин повернулся к Сангре спиной. Петр не обиделся, ехидно прокомментировав:
— Ну и правильно. С такой рожей можешь преспокойно поворачиваться ко всем задом — все равно не отличить, — и, повернувшись к другу, невозмутимо констатировал: — Не хочет он. Ну и ладно, наше дело — предложить, а его…
— Кстати, имей в виду, что сегодня твоя очередь мыть посуду, — напомнил Улан. — А я пока лошадок покормлю да облегчусь.
Петр грустно вздохнул, сожалеюще посмотрел на котелок и выливать не стал. Вместо этого, поставив его на снег неподалеку от саней, где лежал связанный пленник, он пробормотал:
— Может, еще проголодаюсь, пока посуду домою, — и приступил к оттиранию мисок снегом, мурлыча себе под нос какую-то песенку.
Боярин прислушался, но слова были ему совершенно непонятны.
Иван Акинфич покосился на остатки варева. Как назло легкий ветерок дул именно со стороны котелка. И так вкусно тянуло ароматом каких-то травок вкупе с чесночком, что боярин не выдержал. К тому же ему припомнилась проповедь священника, где говорилось, что гордыня — мать всех смертных грехов. Получалось, он как истинный христианин не должен подпускать ее к своему сердцу, и Иван Акинфич хрипло буркнул продолжавшему возиться с миской Петру:
— Ладно, плесни чуток. Так и быть, отведаю вашей стряпни.
Сангре покосился на него, молча кивнул и… продолжил оттирать миску снегом. Иван Акинфич немного подождал, но, видя, что тот никак не реагирует, окликнул его по новой:
— Ну ты чего, оглох, что ли? Сказываю же, согласный я.
Петр скривился, как от зубной боли, и хмуро проворчал:
— То буду, то не буду. Ладно, невелика птица, прямо из кастрюли поешь, — и сунул в руки боярина теплый котелок и ложку.
Голод, проснувшийся в Иване Акинфиче, не затихал, а напротив, усилился, да и хлеба нехристи для него пожалели — не больно-то большую краюху отрезали от каравая, так что приходилось компенсировать его недостаток вкусным хлебовом. Не побрезговал пленник и корешками, плавающими на дне, с хрустом разгрызая их крепкими желтыми зубами.
Боярину думалось, что после трапезы ему снова свяжут руки, но нет. Наоборот, развязали и ноги. Указав на лошадь, оставшуюся на привязи, Петр негромко сказал:
— Забирай. Очень хочется верить, что инстинкт самосохранения пересилит в тебе низменное чувство мести, недостойное христианина. Однако, как разумно гласит по этому поводу Талмуд римского папы: «На аллаха надейся, а ишака привязывай». Посему вначале дай нам слово, что ты, вернувшись к своим ратникам, не ринешься за нами в погоню, а поедешь в Тверь.
Иван Акинфич, ненавидяще глядя в спину Улана, подавшегося в лес, не иначе по нужде, зло скрипнул зубами. Прощать ненавистного татарина, ухитрившегося дважды за день унизить его, причем оба раза прилюдно, он не собирался. Да и этого, чересчур бойкого на язык, тоже. Но деваться было некуда, и он нехотя пробурчал:
— Ладноть, живите.
— Э-э, так не пойдет, — не согласился Петр. — Ты словно подачку нам кинул, а мы не нищие дервиши возле паперти у синагоги и в милостынях твоих не нуждаемся. Ты настоящую клятву дай и крест нательный взасос поцелуй, что слово свое сдержишь.
Иван Акинфич посопел, колеблясь. Однако, придя к глубокомысленному выводу, что нарушить клятву, даденную по принуждению, вроде как не грех, во всяком случае небольшой, господь простит, выполнил требование наглеца.
Петр внимательно выслушал и сокрушенно посетовал:
— Эх, жалко, ни видоков, ни послухов нет. Коль нарушишь, и не доказать ничего. Хотя… — он посмотрел на небо, встал и, молитвенно подняв руки кверху, громко крикнул: — Боже всевышний! На тебя одного уповаю. Ведаешь, что зла мы этому человеку не сотворили и он твоим именем обещал нам зла не чинить. Внемли просьбишке раба своего недостойного и останови клятвопреступника, буде он надумает нарушить свое слово.
И тут же раздался раскат грома. Правда, звучал он как-то не совсем обычно, но тут главное другое: на ясном небе ни облачка. Да если б они и были — откуда в конце декабря, да еще при морозе, приключиться грозе? Иван Акинфич даже испуганно пригнулся. А вот собеседник его не испугался. Удовлетворенно кивнув, он вновь запрокинул голову к небесам и как-то буднично произнес: