— Ждать — замечательно! Я бы мечтал ждать. Только до какой степени можно мириться, что зло похабно торжествует? Где граница, до которой можно терпеть, а дальше уж нельзя?
— В человеке, — сказал Сережа, — в человеке граница. Ты напрасно горячишься.
— Думать, что такая граница есть, уже зло! — Я не мог остановиться. — Зло легче входит в душу, чем добро. Я долго думал об этом. Оно шепчет, что берет частицу и с непременной отдачей. А добро требует всю душу и безвозмездно. Но ведь частицу всегда легче отдать, чем целое, правда? Сначала признать, что существует граница, до которой можно терпеть. Потом отодвигать ее, отодвигать. Потом потихоньку начать самому… Нет, Сережа, ожидание не спасает!
— Это истерика, — сказал Сережа. — Тебе как будто пятнадцать лет.
— Конечно, — сказал я. — Просто пора домой.
— Не забывай нас в Москве, — сказала Олимпиада и поцеловала меня.
— А вы меня не забывайте. Хотя, конечно, чего меня помнить?
— Я доведу дело с бородатым до конца, — подошел опять Сережа. — Торжественно клясться не буду. Просто доведу, и все.
— Брось, — язык у меня к этому времени почти не ворочался. — Не в нем дело. Одно к одному. Во мне… Я сам не знаю, сам виноват… Как баба! При чем здесь бородатый? Сволочь, он сжег… Сжег! Во мне сжег!
Через два часа неведомо как очнулся в самолете, летящем в Москву. Улетел из Анадыря — светло. Прилетел в Москву — светло. А десять часов затерялись, словно дырки на временном поясе.
…Автобус наконец добрался до переправы. Вместо барж через лиман теперь ходили «Ракеты». Над головой кричали чайки. Ржавые остовы судов лежали на песке.
Неожиданно встретилась самолетная соседка. Ее конечно же кто-то подвез на машине.
— Мечтал познакомиться в самолете, но вы так увлеченно читали «Анну Каренину».
Девушка молчала. Мое запоздалое внимание ее не радовало.
— Вы танцуете в ансамбле северного танца? — перешел тогда к делу.
Девушка кивнула.
— Наверное, знаете Таню Ранаунаут? Как она поживает? Конечно, вышла замуж?
— Таню? — удивленно посмотрела на меня девушка. — Вы были с ней знакомы?
— Да. Несколько лет назад. Только почему был?
— Таня умерла, — просто сказала девушка.
— Что-что?
— Прошлой зимой полетела домой в Иультин. Поехала к родственникам в стойбище. Там простудилась, началось воспаление легких. Пурга была, санитарный самолет сбился с пути.
Пассажиры прыгали в подошедшую «ракету».
— Ее там и похоронили, в Иультине, — сказала девушка. — А танец «Невеста Севера» мы больше не танцуем, его исключили из программы.
«Ракета» подала голос.
— Я тогда только пришла в ансамбль. А вы ее хорошо знали?
Матрос принимал трап.
— Пойдемте, — сказала девушка, — пойдемте, а то не успеем! «Ракета» уйдет.
Мы прыгнули последними.
«Ракета» отплыла от причала, развернулась на большой воде и взяла курс на Анадырь.
Часть вторая. ПУСТОЙ ДОМ
«Ибо он постиг кое-какие истины, которые каждый должен открывать для себя сам, — и открыл их, как положено каждому человеку: через испытания и ошибки, через заблуждения и самообманы, через ложь и собственную несусветную дурость, потому что бывал слеп и не прав, глуп и себялюбив, полон порывов и надежд, безоглядно верил и отчаянно запутывался…»
Я вычитал эту длинную неуклюжую фразу у американского писателя Томаса Вулфа. Книга под названием «Домой возврата нет» неожиданно обнаружилась на даче, на полке среди старых, потерявших смысл газет, брошюр без обложек. Должно быть, кто-то ее забыл. Вряд ли дед принадлежал к числу поклонников Томаса Вулфа.
Я с легким сердцем отнес прочитанное на собственный счет. Истины не всегда нуждаются в словесной формулировке, подумалось мне, иногда достаточно просто чувствовать их.
В этот день выпал первый снег.
Накануне мне возвратили из редакции рассказ.
Я переживал час горькой философии, конфликта с миром. Сам я понимал и обнимал душой все: первый снег, сверкающие на солнце ледяные ветви, незримую связь людей с вечностью. В любом проявлении жизни: в падающем снеге, скрипе калитки, собачьем лае — угадывал некий всеобщий смысл. В бодро шагающем по лесной тропинке пешеходе — неприкаянного, безысходного скитальца на Фаустовой шкале добра и зла. В пожелтевшей от времени газете — меняющее обличье, коварное холуйствующее слово. В бое часов — напоминание о неизбежной смерти.
Меня же, увы, никто не понимал. Возвращенный рассказ лежал на столе. Обостренное переживание превращалось в манию. Зачем всё, если никто не хочет понимать?
Под знаком этих сомнительных истин и начался день.