Отсылая к обсуждению этой детской сцены в сноске, я добавлю, что благодаря ее появлению впервые было поколеблено его нежелание верить в гнев на любимого отца, приобретенный в доисторические времена и позднее ставший латентным. Разве что я ожидал более сильного воздействия, ибо об этом происшествии ему так часто рассказывали, в том числе и отец, что его реальность не подлежала сомнению. Но благодаря способности подминать логику, которая каждый раз крайне поражает нас у очень смышленых больных неврозом навязчивости, он снова и снова выставлял как довод против доказательной силы рассказа, что сам он все же ничего об этом не помнит. Таким образом, убеждение в том, что его отношение к отцу действительно требовало того бессознательного дополнения, ему пришлось обрести только болезненным путем переноса. Вскоре дело дошло до того, что в сновидениях, дневных фантазиях и мыслях он самыми грубыми и грязными ругательствами поносил меня и моих близких, тогда как на уровне сознательного намерения относился ко мне лишь с величайшей почтительностью. Его поведение, когда он рассказывал об этих ругательствах, было поведением отчаявшегося человека. «Как вы можете, господин профессор, допускать, чтобы вас поносил такой мерзкий и приблудный тип, как я? Вы должны спустить меня с лестницы; лучшего я не заслуживаю». При этих словах он обычно вставал с дивана и ходил по комнате, что поначалу объяснял деликатностью: он не может решиться говорить о таких ужасных вещах, удобно вытянувшись на диване. Но вскоре он сам нашел более убедительное объяснение, сказав, что избегает соседства со мной из страха оказаться побитым. Если он оставался сидеть, то вел себя как человек, который в отчаянном страхе хочет защитить себя от чрезмерного насилия; он защищал голову руками, прикрывая лицо ладонями, внезапно вскакивал с места с искаженным от боли лицом и т. д. Он вспомнил, что отец был вспыльчив и в своей горячности порою не знал, как далеко он зайдет. В такой школе страдания он постепенно приобрел недостающее ему убеждение, которое у любого другого, лично к этому непричастного, возникло бы, так сказать, само собой; но теперь также и путь к пониманию представления о крысах был свободен. Отныне на пике лечения стало доступным для воссоздания всех обстоятельств множество фактических сообщений, которые доселе утаивались.
При их изложении я, как уже говорил, буду как можно более кратким и только их подытожу. Первая загадка, очевидно, состояла в том, почему оба высказывания чешского капитана – рассказ о крысах и требование вернуть деньги лейтенанту А. – подействовали на него столь возбуждающе и вызвали столь бурные патологические реакции. Следовало предположить, что здесь имела место «чувствительность комплекса», что теми речами оказались грубо задетыми сверхчувствительные места его бессознательного. Так оно и было; как и во всем, что касалось военных отношений, он бессознательно идентифицировался с отцом, который сам отслужил много лет и часто рассказывал о своей солдатской жизни. И тут случай, который может содействовать симптомообразованию, как и дословный текст – остроте, сделал возможным, что одна небольшая авантюра отца имела важный общий элемент с требованием капитана. Однажды отец