— Ага, — обрадованно отозвался он. — Как же, вот он — я.
На старой пожелтевшей фотографии была шеренга партизан в одежде, порванной до последней возможности. На юном бравом парнишке, в которого упирался палец моего нового знакомого, была солдатская шинель.
— И вот, — показал он на другую фотографию.
Я наклонился, разобрал внизу подпись: «Родион Вагин».
— Это вы?
— Ну.
— Николаевск брали?
— А как же.
— Сами местный?
— В Коль-Никольске живу. Недалеко тут, на Сахалинском заливе. С детства в Коль-Никольске. Тихо жили, рыбачили, картошку сажали. В солдатах побывал, в восемнадцатом году отвоевался, домой пришел. А тут белые начали зверствовать, ни за что издевались. Особенно эти офицеры, забыл уж фамилии. Ну люди и вздыбились. А как же…
— Потом, когда Николаевск взяли, наказали их?
— А как же!
— Расстреляли?
— Еще патроны тратить. Пустили в Амур: идите плывите…
— Как пустили? — не понял я.
— А так, под лед… Время было такое, — помедлив, сказал Вагин. — Они-то что с нами делали? Иголки вот сюда в спину загоняли, спрашивали у пленных, чего они и знать не могли. А скольких в лед вмораживали! Наиздеваются и посадят в речку, в прорубь. Человек так и стоял во льду голый. Вот этого уже потом вырубали, и вот этого…
Он ходил от фотографии к фотографии, показывал пальцем молодых улыбающихся партизан.
— Сердит был народ. Могли и не так отомстить. А это еще легкая смерть: утонул — и все…
Я подумал об относительности оценок. Можно ли осудить, к примеру, узников Треблинки или Бухенвальда за то, что они разорвали жестокого надзирателя? Осудить их могли бы только такие же надзиратели или люди, совсем лишенные чувства меры и времени. Нам не нужна жестокость. Но мы не можем тянуть за уши людей из прошлого в настоящее. Если уж тянуть, так вместе со всем, что их окружало, вместе с жизнью, в которой они рождались, страдали и умирали…
К сожалению, людей, лишенных чувства меры и времени, немало. Убаюканные мирными годами, они судят предков за то, что предки порой бывали грубы. А надо бы удивляться другому. Взять, например, Ерофея Павловича Хабарова. В эпоху, когда пытка считалась чем-то вроде нынешнего служебного выговора, он проявлял несвойственные своему времени снисхождение к местным малым народам, даже гуманность. Не отнимал, что ему было нужно, а покупал, не убивал строптивых, а пытался убедить их… Или взять дальневосточных партизан. В отличие от своих противников они не издевались над пленными. Наказывали врагов, как того требовала революционная законность, но не наслаждались мучениями наказуемых. Тем, кто живет и борется ради светлого будущего своего народа, свойствен гуманизм…
— А японцы как себя вели? — спросил я у Вагина.
— Вместе с белыми зверствовали, одинаково. Коварны они. То все о мире говорили — «пожалела, пожалста», чтобы мы, значит, уши развесили. А потом выступили…
«Коварны» — точнее определения, пожалуй, не подберешь. Когда в 1920 году партизаны прижали японцев, те закричали о нейтралитете. Но вскоре напали на партизан. Когда их разбили, они сделали вид, что страшно обиделись, и в качестве компенсации за поражение объявили о присоединении к Японии острова Сахалин и об оккупации чуть ли не всего Дальнего Востока. «После событий в Николаевске-на-Амуре считает себя японское императорское правительство вынужденным следующие приказы, которые японские интересы в Приморской и Амурской областях защищать могут, издать, — витиевато писало в своем приказе военное министерство Японии… — Мы рекомендуем вышеуказанную территорию на три части, три военных округа разделить… Общие интересы японского императорского правительства требуют, чтобы оккупация в скором времени в полном объеме была проведена…»
Как же похожи друг на друга все апологеты «гуманных агрессий»! Японское правительство под предлогом защиты нескольких сот японцев слало тысячи своих солдат на русский Дальний Восток. И число жертв этого вторжения уже никто не считал. Полвека спустя точно так же поступали американцы во Вьетнаме. Да и сколько еще раз повторялось это и французами, и англичанами, и теми же американцами и до и после Вьетнама! Дипломаты, не морщась, произносили вкрадчивые речи, генералы делали вид, что страшно сердиты не «жестоких аборигенов». И те и другие лисой уходили только от одного решения: если уж так дороги затерявшиеся на чужбине соплеменники, так вывезти их оттуда — и дело с концом. Вывозить никто не желает. Наоборот, ввозят все новых и новых и кричат, прямо-таки визжат, пытаясь словесной трескотней заглушить треск пулеметов…
Такое уж место — музей: трудно в нем заинтересованному человеку оставаться спокойным…
Николаевск — старейший из амурских городов. Это город судоремонтников и речников. Но главные здесь, пожалуй, рыбаки и рыбообработчики. К ним-то я и решил отправиться на другой день. Подтолкнула меня к этому решению местная газета «Ленинское знамя». Я купил ее в киоске, открыл, прочитал первую лопавшуюся на глаза фразу и… ничего не понял: «На заездке волны бились о бедро и гасли в способе. Сквозь щелистый пол на глаголи был слышен плеск воды…»