На попутной машине вернулась в свою деревню. Избы были целы: партизаны не дали пожечь. Курился пар на потемневших сырых крышах. Плетней не было: стланью легли на дорогу, на которой увязло много немецких и наших машин.
Деревня без плетней, казалось, поредела, открыты огороды, в межах дотаивал снег.
Вошла Стеша в избу. Неужели дома? Неужели все кончилось?
На печи написано углем:
«Отзовусь. Алексей».
По полу мокрые следы и цветущая веточка вербы. Подняла ее Стеша, обрызганную весенней капелью, подошла к окну и вдруг увидела на огороде убитого. Выбежала.
— Тимофей!..
Он лежал поперек протаявшей гряды, босой, в закровеневшей на груди мешковине.
1959 г.
В ГРОЗНЫЙ ЧАС
Почти на неделю с начала августа зарядили дожди; текло из кадок, стоявших под крышами, сочилось из лесных мочажин и оврагов, где, разрывая корни, сползали пласты земли, подрезанные быстрой водой, и, шипя, тонули в потоке. Залило дорогу, луга с копнами побуревшего сена. Было вокруг мутно, вблизи едва чернели избы да лес, от которого пахло хвоей и перекисшей черникой.
И вдруг потянуло теплом из прояснившейся на западе дали, тучи обтаяли, ярко и широко располоводились между ними просини, и вот в одной из них сверкнул золотой кус солнца. Зажглись капли в гуще деревьев, на репейниках с малиновыми цветами, в смятой траве, забрызганной землей… Над полями замарило прозрачным паром, сквозь него, искажаясь, дрожала зелень прореженных дождем кустов.
В этот день я и собрался к своему товарищу в Ольховку — небольшую деревушку на левом берегу Угры. Пошел напрямик, лесом, и часа через полтора выбрался на знакомую тропку, проторенную к кладям — мосткам над рекой.
В полях уже засмеркалось, кора на березах стала красной от заката, догоравшего в глубине просеки, сквозило оттуда сырой горечью преющих пней.
В сапогах хлюпало, намокший плащ отяжелел, а с кепки текло за ворот, терло шею крошками налипшей коры.
Еще издали увидел, что река разлилась: кущи прибрежных ольховников и черемух сильно склонились по течению среди мутной воды.
Тропка подвела меня к заводи. По глади ее рассыпалась зыбь от скользящего ветра. Ни кладей, которые затопило, ни лодки, а до моста отсюда верст двадцать будет.
На том берегу, отдаленные разливом, яснились огоньки деревни. Не докричишься, чтоб лодку подали: далеко. Надежда на ребятишек: выйдут гулять на берег, тогда и докричаться можно.
Лодки тут почти в каждом дворе, плоскодонные, черные от смолы. На них и сено возят с этого бока, и заплывают в глухие рыбные места, а когда вызревают хмель и смородина, подбираются с воды к прибрежным пущам.
Я полез было за папиросами, чтоб закурить, что во всех случаях похоже на дело, и вдруг услышал, как кто-то кашлянул… Рядом, у копны, на разрытом сене сидел мужчина без фуражки, седой, в распахнутом на груди ватнике, перепоясанном патронташем, объездчик Косорезов — страж здешних лесов. Слышал я, строг был с браконьерами и порубщиками.
С ним и пришлось мне ждать перевоза.
— Давно тут? — спросил я.
Он ответил, что с час сидит.
— Присаживайтесь. — И переложил свою одностволку на другую сторону, под куст, на котором висела брезентовая сумка. — Покурить, конечно, найдется? А то свой табак — весь кисет — промочил по неаккуратности. Погодка, леший ее побери! Такая досада!
Я сел в сено и почувствовал, как понизу, от кустарников, прозыбило холодком с тонким, сладко-нежным запахом еще не отцветшей таволги.
Косорезов прижег папироску, хороня в больших, грубых ладонях огонек зажигалки, высветился на миг лоб его, жестоко надрезанный морщиной.
— Что, или в Покровку двинемся, там переедем? — сказал он, когда я прикурил.
— Далековато до Покровки, — ответил я.
Он убрал зажигалку, поднялся и пошел обмыть сапоги. У самого берега что-то шлепнуло, и гладь рассеклась, будто кто стрелу по воде пустил.
— Видели, какая ворохнулась!.. Чуть не наступил на нее, — громко сказал Косорезов. — Один раз вот так-то иду по лугу и гляжу, что-то трава шевелится. Подошел. Щука ползет по-змеиному, в земле вся, дышит так тяжко, что жабры скрипят. Из бочага, где пересыхало, в реку перебиралась. И такой величины была, что я оробел. Сунул ей сдуру сапог в пасть — зубами кожу ободрала, сатана!
Вернувшись, он опять присел к копне. Вымытые сапоги его мокро блестели.
— Что, значит, решили тут ждать?.. Курева-то нам хватит? Ну, а если хватит, можно и посидеть. Лучше даже выйдет, чем по кустам да по грязи лезть. Потоп! А я уж было уходить собрался! Один — и у каши сирота. Да нет, слышу, идет кто-то. Шаг мужской. Женщины, особенно молодые, те торопливее ходят, легче, красивше нас. Эх, думаю, был бы этот мужчина при сытом табаке!..
Папироска у Косорезова быстро искурилась, и он нехотя смял дотлевавший окурок.
— Маловато по моей привычке. Разорю вас. Полтора стакана махорки с утра в кисет загружаю, а к вечеру из швов последние крупицы выщипываю.
Я положил пачку на сено. Косорезов закурил новую папироску и сказал: