В следующий раз очнулся под ярким светом направленных на меня ламп уже на операционном столе. Ощутив на ногах, накрытых белым, не снятые почему-то сапоги (не сняли их просто в спешке), хотел о них напомнить, но решил, что, наверно, так надо - врачам виднее. Да и некогда уже было.
Подробности происшедшего в тот день стали известны мне значительно позже.
В меня попали три осколка разорвавшейся сзади мины. Самый крупный, с половину спичечного коробка, пробив лопатку и раздробив ребро, не дошел одного сантиметра до сердца. А слова Соколовского "Счастлив ваш бог!" относились к тому, что в рану втянуло, плотно ее заткнув, ткань и вату, вырванные из бекеши. Случайный тампон предотвратил слишком большую потерю крови. Очевидно, благодаря ему я смог даже без перевязки некоторое время оставаться на ногах.
Чтобы добраться до этого осколка, пришлось делать разрезы между ребрами. Одной операцией дело не ограничилось. Возникли осложнения, понадобилась вторая: давал о себе знать другой осколок, который сразу не нашли, а может, решили пока не трогать.
Но это уже было потом. А сколько-то дней я провел совсем выключенным из окружающей жизни. Приходя время от времени в полусознание, плохо представлял, где нахожусь: как и куда везли, не помнил.
Заметив как-то, что я приоткрыл глаза и всматриваюсь в темноватое окно (его закрывала глухая стена соседнего здания), дежурная сестра успокаивающе зашептала:
- В Севастополе вы, товарищ генерал, в Севастополе. В самом центре, на горе... Тут Первая совбольница помещалась, а теперь наш госпиталь, пэ-пэ-ге двести шестьдесят восемь...
Когда смог наконец сознательно познакомиться со своим лечащим врачом Семеном Давыдовичем Литваком - главным хирургом госпиталя, услышал от него, что сюда каждый день приезжает командарм. Ко мне генерала Петрова не пускали, но он все ездил, чтобы поговорить с врачами.
Я считался пока нетранспортабельным, однако по всем медицинским показателям подлежал, как только немного окрепну, эвакуации на Большую землю. Но командующий, как я потом узнал, заранее распорядился никуда меня не отправлять. В штаб фронта немного погодя сообщили: "Оставлен на излечение при армии и в ближайшее время, видимо, возвратится к исполнению службы".
Милый Семен Давыдович, старательно меня обманывая, называл заниженную температуру, объяснял своей "неловкостью", за которую постоянно извинялся, мучительную болезненность перевязок с выпусканием накапливавшегося в ране гноя. Но командарму он, надо полагать, докладывал о моем состоянии то, что есть. Как я был благодарен Ивану Ефимовичу, продолжавшему верить в мои силы!
Во второй раз меня оперировал Валентин Соломонович Кофман.
Об этом одесском профессоре, ставшем, когда началась оборона его родного города, армейским хирургом, мне много рассказывал начсанарм Соколовский. Я знал, что в первую мировую войну Кофман гимназистом убежал на турецкий фронт помогать отцу, врачу кавалерийской бригады. Он участвовал в революции, в гражданскую был комиссаром. В институт поступил уже не юнцом, но в тридцать с чем-то лет стал доктором медицинских наук. Быстро освоившись у нас в армии, этот редкостно энергичный и работоспособный человек успевал на войне быть не только организатором и хирургом-практиком, а и педагогом, ученым.
За три дня до того, как приморцам пришлось оставить Одессу, в типографии армейской газеты были отпечатаны триста экземпляров его научной работы, задуманной как пособие для медиков, призванных из запаса. В ней обобщался опыт обработки раненых в войсковом районе. А в Севастополе под руководством Кофмана уже создавался коллективный труд по полевой хирургии. Многие врачи готовили по заданиям профессора рефераты, в медсанбатах, как только позволяла обстановка, проводились научные конференции...
У Валентина Соломоновича было запоминающееся лицо: очень бледное, почти белое, с крупными, выразительными чертами. В ярком освещении операционной оно выглядело еще внушительнее. В движениях Кофмана, в манере держаться сквозила покоряющая уверенность, голос звучал громко, резко.
Операция делалась под местным наркозом. Когда я зашевелился от внезапной боли, грозный армхирург прикрикнул:
- Что, кончается наркоз? Знаю, терпите! Сейчас я его ухвачу!..
Тут же я ощутил, как где-то во мне металл задел за металл. И Кофман торжествующе объявил:
- Готово, вытащил! Теперь все пойдет на лад. Вот, держите на память! - Он сунул в мою обессилевшую руку острый кусочек железа.
Слова Кофмана оправдывались: я пошел на поправку. Только очень уж медленно, "со скрипом". Медики говорят, что именно тогда, когда кого-то хотят быстрее поставить на ноги, чаще всего возникают разные казусы. Так, наверное, получилось и со мной: к незажившим ранам прибавилось воспаление легких. Минули недели, прежде чем я начал осторожно, держась за спинку койки и стену, ходить по палате.
Не стану, впрочем, вдаваться в то, что знакомо каждому, кто был на войне серьезно ранен. Но не могу не сказать о самоотверженных людях, которые заботливо и терпеливо меня выхаживали.