Всего полчаса назад она смогла прилечь. Целый вечер в доме Смоляковых стоял дым коромыслом: пропала Дина. Встревоженная Дарья обегала всю слободу и пол-Смоленска, побывала на базаре, расспросила всех попавшихся под руку девчонок, но ни одна из молодых цыганок не видела сегодня Дины. Когда стемнело, а Дина так и не появилась, забеспокоились уже все цыгане, бросились будить и пересчитывать по головам молодых парней, не нашли Сеньку, и во дворе, несмотря на поздний час, начался такой воодушевлённый митинг, какого ни разу не удалось организовать советской власти за три года её правления в городе. Половина цыган орала, что Сенька и Динка убежали вдвоём, что нужно срочно мчаться на станцию и спрашивать о них там, да вдобавок кидаться верхом в погоню по дороге. Другая половина уверяла, что ничего подобного быть не может, что они и не смотрели никогда друг на друга, что Динка Сеньке двоюродная сестра и что, в конце концов, вороной преспокойно стоит в конюшне, а Сенька без него, как всем известно, даже до ветра не выбирается. Дарья рыдала; бледная, перепуганная Настя едва могла утешать её; молодые цыгане помчались на поиски по городу, на станцию, несколько всадников карьером улетели на дорогу. Копчёнка вместе со всеми ахала, изумлялась, негодовала, кричала, размахивала руками – и устала от этого так, что в конце концов незаметно пробралась к своей бане и, с облегчением свалившись на перину, уснула – как в колодец провалилась.
Стук повторился.
– Да кто ж там? Не заперто ведь! Что, Динка нашлась? Сенька появился?! – Юлька вскочила.
– Не ори, дура. Я это, – послышался из темноты голос мужа. – Дай огня.
Подумав: «Пьян, верно…» – Юлька запалила лучину. Мардо шагнул в полосу света, тяжело опустился на пол, зачем-то зажимая ладонью плечо, и Копчёнка всплеснула руками:
– Дэвла! Кто тебя так?!. Где тебя носило?
– Дай воды. Тряпку дай. И заткнись, пока зубы не выбил.
Юлька умолкла. Торопливо придвинула к нему ведро с водой, достала чистое полотенце; стиснув зубы, с силой разодрала его пополам. Митька, не глядя на жену, отнял ладонь от плеча, и Юлька ахнула, увидев набрякший от крови рукав рубахи.
– Дай сниму… Дай помогу… Не шевелись, дай… Потерпи, сейчас пройдёт, я осторожненько… Да где ж тебя, несчастье моё, угораздило?!
Мардо не отвечал. Бормоча сбивчивые утешения пополам с проклятиями, Юлька почти наугад (лучина чадила и едва давала слабый свет) перевязала его плечо; смочив в ведре лоскут, вытерла кровь с Митькиной физиономии. Делая всё это, она осторожно принюхалась. Водкой от мужа не пахло.
– Ну? Получше так? Ляжешь?
– Успею, – Митька в упор посмотрел на неё из-под нахмуренных бровей.
Растерявшись от этого пристального, недоброго и совершенно трезвого взгляда, Копчёнка молча ждала, что скажет ей муж.
– Теперь, хорошая моя, иди на улицу и кричи.
Впервые за шесть лет Митька назвал её «хорошей», и у Юльки мороз пробежал по спине.
– Что… кричать-то? – севшим голосом спросила она.
– Я пьяный пришёл. С битой мордой. Кричи на меня, так кричи, чтобы вся слобода слышала. Умеешь же. Ругай так, чтоб чертям тошно стало. Иди, Юлька.
– Дэвлалэ, хасиям[71]
… – пробормотала она, торопливо перекрестившись.Митька опустил голову. Копчёнка ждала, что он, может быть, скажет ещё что-нибудь, но муж молчал. Тогда Юлька встала, дунула на лучину, быстро вышла из бани, и тут же над тёмной улицей взлетел её истошный, негодующий визг:
– Ах ты, сукин сын, пьянь проклятая, чтоб тебе под забором подохнуть, да что же это такое?! Что ж это опять на мою голову разнесчастную такое?! Где тебя чёрт носил, на какой собачьей свадьбе ты гулял?! Ты на морду свою посмотри, дэвлалэ, да когда я подохну наконец, чтобы этой морды больше никогда не видеть? Когда я от тебя избавлюсь, сволочь, кончится или нет моё мученье, тебя же так и вовсе убьют когда-нибудь!!! Чтоб тебе, аспид бессовестный, эта водка хоть раз поперёк горла встала, чтоб тебе завтра не проснуться! Ай, бедная я, бедная, несчастная, пропащее счастье моё, а-а-а-ай…
Митька прислушался к завываниям жены; с облегчением убедился, что она, кажется, даже по-настоящему плачет. Равнодушно подумал: «Золото, а не цыганка», опустился на перину, ещё хранящую тепло Юлькиного тела, осторожно, чтобы не потревожить плечо, перевернулся на спину. И заснул под отчаянную брань и рыдания, доносящиеся с тёмного двора.
– Дина, дай свою рубашку, – велел Сенька.
Они вдвоём стояли посреди двора, а вокруг столпились цыгане – весь табор, вся слобода. Двор оказался забит народом, из-за забора высовывались головы тех, кто не поместился внутри, дети путались под ногами у взрослых, но сегодня против обыкновения не галдели и не шалили.