— А мы тут беседовали, — сказал Гродзицкий, движением руки призывая в свидетели стулья, которые рассыпались в разные стороны, будто на них минуту назад сидела сварливая компания.
— Теофиль пойдет с нами? — спросила пани Зофья, не найдя ничего лучшего, чтобы унять страх, вызванный мыслями об этой беседе.
— Нет, мама. — Теофиль отвернулся от окна. — Я еще не приготовил уроки.
«Рубеж», — подумал он, вспомнив, как однажды вот так же остался дома один в первый день пасхи, незабываемый день, когда началось его странствие.
Пани Зофья прошла в свою спаленку, открыла шкаф, но, услыхав голос мужа, застыла на месте.
— Скажи мне, что ты намерен делать дальше?
— Я должен… — Теофиль заколебался, подыскивая слова, — должен все продумать… изучить...
— Разумеется, по книгам? Откуда ты их возьмешь?
Теофиль потупил глаза, чтобы не смотреть на отца,— что-то пошлое и отвратительное послышалось ему в этом намеке на его материальную зависимость. Гродзицкий это почувствовал.
— Я не могу ссужать тебя деньгами на то, что противоречит моей совести.
— Я этого не требую. Я только прошу, чтобы ты мне не мешал.
В дверях показалась пани Зофья. Теофиль ее не заметил, он уже направлялся в свою комнату. Гродзицкий на ее умоляющий взгляд нетерпеливо махнул рукой.
— Погоди, еще одно слово. Что ты сделал со своим медальоном?
— Ничего. Он лежит в ящике.
— Отдай его, пожалуйста, мне.
Гродзицкая скрылась в спальню, чтобы не видеть этого.
Медальон с изображением богоматери она надела сыну на шею, когда ему было три месяца. Освящал медальон настоятель костела св. Николая, благочестивый ксендз Гораздовский. Возвращая его пани Зофье, он поднес медальон к губам и сказал: «Это щит. Он отразит пулю, недуг, огонь и самое худшее — укус змия адова». По мере, того как, Теофиль подрастал, серебряная пластинка будто уменьшалась. Каждые два года Гродзицкая покупала новый шелковый шнурок, все более длинный, а старые складывала туда, где хранила первые волосы сына, светлые, как лен. От шнурков пахло его телом. С годами серебро почернело, словно впитало в себя все отравы и яды, угрожавшие телу. Ведь медальон всегда был на нем — вместе с ним пылал в горячке, верным стражем хранил грудь, испещренную пятнами кори, задыхающуюся в раскаленных клещах коклюша, хватающую последний глоток воздуха, когда десятилетнего Теофиля выловили полумертвого из камышей и водорослей Верешицы.
Через стену она услышала, как Теофиль вернулся из своей комнаты, затем шаги мужа, стук выдвигающегося ящика письменного стола, щелкание ключика в замке, — и слезы залили ее лицо,
— Не знаю, правильно ли ты поступил, — сказала она, когда они вышли на улицу.
— Почему ты не говоришь прямо? Ты, конечно, считаешь, что я поступил неправильно. Но кто меня научит, что делают в таких случаях? С тех пор как мир стоит, ни один Гродзицкий не оказывался в моем положении. Случись со мною то, что с Теофилем, отец попросту выдрал бы меня ремнем, которым опоясывался. Всыпал бы мне по мягким частям, и ему в голову бы не пришло, что он оскорбляет господа бога, полагая, будто этим путем можно убедить в его существовании.
— Ах, как все это ужасно!
— Согласен. Я прожил пятьдесят два года, половину из них я боролся с жизнью, во второй половине научился ею управлять. По крайней мере, так мне казалось до сих пор. Но теперь я вижу, что я глупец, беспомощный глупец. Сопливый мальчишка задал мне задачу, и я не знаю, как за нее взяться. Я чувствую себя как человек, захлопувший клетку, когда птица уже улетела.
— Боже мой, чем это кончится!
Эти вздохи рассердили Гродзицкого.
— Ты выбрала себе лучшую роль. Вздыхаешь, плачешь, боишься, а в душе надеешься, что как-нибудь все обойдется. Но ты подумай, чего стоят родители, которые сумели вызволить ребенка из всех бед и опасностей, угрожавших его телу, и стоят сложа руки, когда душа этого ребенка близка к погибели?
Уличный шум прервал их разговор. Гродзицкие с трудом проталкивались сквозь толпу, устремлявшуюся с Сикстуской улицы на улицу Карла-Людвига и к Гетманским валам, где трамваи, неистово трезвоня, умоляли дать им дорогу. Толпа эта также была приведена в движение вопросами метафизики, вернее, ржавчиной или плесенью метафизики, гноящимися струпьями суеверий. Мальчишки продавали брошюру со свидетельством ксендза Пранайтиса по делу ритуального убийства. Куратор туркестанского диоцеза, цитируя Талмуд и историю, откапывая давно погребенные легенды и, ссылаясь на анонимные хроники, во имя тысячелетней ненависти требовал мести за труп маленького Ющинского, что, покрытый четырнадцатью ранами (дважды семь!), повис тяжелым, кровавым кошмаром над киевским судом. Этот голос из глубин Азии, праматери волшебства и демонов, раздавался у Венского кафе, заглушая вальсы и марши полкового оркестра тирольских стрелков и горяча кровь почтенных мещан, которые вдруг начали хищно коситься на цилиндры старых евреев, испытанных своих приятелей по всяким делам и сплетням у памятника Собескому.