Его встретил инструктор, почему-то в морской форме. Молча прочитал повестку, недовольно взглянул на Леву и отпустил его до утра.
Теперь впереди было самое тяжелое — разговор с матерью.
Сперва она заплакала, потом стала уговаривать Леву, затем даже пробовала кричать, потом снова умоляла его никуда не ходить.
Но Лева был тверд. Он молчал и только говорил:
— Это напрасный разговор, мам. Уже поздно — я военный человек!
И Софья Осиповна поняла, что теперь уже ничто не поможет ей. Она отлично знала мягкий, сговорчивый характер сына и так же хорошо знала, что, если он твердо что-нибудь решил, нет такой силы, которая может остановить его.
Вечер она тихо проплакала. На дорогу Леве наготовила печенья из последних имевшихся в доме запасов подсолнечного масла и муки.
Отец молчал. Лева взглянул на притихшую мать, и ему стало жаль ее.
Он осторожно подошел, коснулся рукой ее плеча.
— Мама, — сказал он, — ты пойми, мама, так нельзя. Если я не пойду туда, они придут сюда, они убьют тебя и отца… Я должен защищать Ленинград, вас и себя.
Но она только плакала и все повторяла:
— Он ведь такой слабый, такой слабый… — словно умоляла кого-то оставить ей сына.
Он ушел утром потихоньку, когда родители еще спали.
На покрытом клеенкой столе оставил записку: "Мама, я скоро вернусь. Л.".
Через три дня команду отправляли.
Лева все еще боялся, что в последний момент его не признают годным и снова отошлют домой. Бывали минуты, когда на занятиях приходилось делать перебежки, тащить за собой тяжелый учебный пулемет. Лева тяжело дышал и останавливался, чтобы набраться сил, потом бежал дальше. И каждый раз он старался делать это так, чтобы никто не заметил. Однако догадывался — инструктор видит все, но только почему-то помалкивает.
И вот серым дождливым днем команда уходила на фронт.
Ремень винтовки больно резал Леве плечо, сумка с гранатами мешала идти, вещевой мешок тянул назад, а тут еще очки поминутно туманились, и приходилось вытирать их.
Шли по мокрому асфальту, по лужицам. Обмотки на ногах вскоре сделались мокрыми.
Невеселыми взглядами провожали их теперь уже поредевшие толпы прохожих. Лева старался идти как можно ровнее и смотрел только вперед.
На площади Восстания они погрузились в трамвай. Добровольцев в вагон набилось так много, что стиснутая ими кондукторша не могла двинуться. Окна в трамвае наполовину были забиты фанерой. От этого да еще от серого дня становилось особенно тоскливо.
Ехали молча. Каждый думал о своем. Вот обогнули мутные воды Обводного канала, промелькнула череда деревянных мостов, серый силуэт нового универмага на Международном, здание старой бойни, возле которой уже не было бронзовых быков.
Обтирая рукавом шинели затуманенные трамвайные стекла, Лева смотрел на знакомые улицы. Сейчас все они словно потускнели, насупились. Он вспомнил, как два года назад, в мае, их класс возили сюда на экскурсию. Как далеко то время!
У железнодорожного переезда трамвай остановился. Дальше он не шел.
Как только прекратился шум мотора, стали слышны далекие короткие пулеметные очереди и сухой треск одиночных выстрелов.
Фронт был недалеко. Лева даже не представлял себе, что война может быть так близко, совсем рядом с городом.
В ранних сумерках они быстро выгрузились, построились по четыре, потом пошли влево в огромное пустое здание школы с разбитыми окнам".
Вечером, в неуютном классе с завешенными черной бумагой окнами, с одиноко висящей на проводе лампочкой, написал он письмо Ребрикову. Ему захотелось поделиться пережитым в эти дни с теперь уже невесть где находящимся товарищем.
На голом полу, подстелив газеты вместо простынь, спали усталые добровольцы.
На миг Лева оторвался от еле видимых ему строк.
Какими родными, близкими казались ему сейчас все эти малознакомые люди, словно то были его школьные друзья. Кто из них знал, что ожидало их завтра?
Некоторое время он молча глядел на спящих. Потом поднял глаза, посмотрел на тусклую лампочку под потолком, вдруг улыбнулся, вспомнив, как мечтали они с Володькой о том, кем будут через несколько лет, затем снова склонился над бумагой, стал быстро дописывать письмо…
"Окончится когда-нибудь и эта война, Володя, — писал Берман, — неизвестно, будем ли мы живы тогда. Давай думать, что будем. Но пройдет еще немного времени, и жизнь станет прекрасной… Правда же, за это стоит бороться и даже не бояться умереть…"
Перед рассветом, когда, совершив маршевый бросок, добровольцы заняли отведенный им участок, пришел незнакомый командир. На нем были ватник и фуфайка, которая как-то по-домашнему выглядывала из-под ворота.
— Опять только что обученные? — спросил он.
Ему ответили:
— Да.
Он ничего не сказал, только вздохнул.
Скоро группами пошли по ходам сообщений. Было холодно, тихо. В некоторых местах около узких разветвлений ходов останавливались. Взяв двух бойцов, командир уходил. Через несколько минут он возвращался, оставив бойцов, и тогда остальные шли дальше. Лева заметил, что мимо некоторых разветвлений они проходили не останавливаясь.