Жизнь, как баба с пустым ведром у полыньи, слабо охнула и неуклюже, беспомощно подломилась, плюхнулась, сверзилась на часть свою основную: и то ли больно, то ли досадно, а могло быть и хуже: затылком, – вон и напрочь в непроглядное. А так – обошлось: кругом и над синева, белизна, лед блестит леденцом и – в пузырьках и трещинках, аж лизнуть охота, и подо льдом – рыба: извивается сверком, бьется, наружу просится... Рыба эта – я. Жизнь моя – наверху, в отдельном от меня обмороке. Я же, хотя и знаю, что на воздухе суши помру и погибну, отчаянно рвусь и прошусь во внешнее – к себе прийти на помощь – и – не пускают, но видеть – пока дают... Кстати, о «Форели, разбивающей лед». Интересно, с какой стороны о лед билась форель, так сказать, под пером поэта? Сам по себе образ напряженной тщеты и тоскливой напрасности, содержащийся в идиоме «как рыба об лед», имеет следующую иллюстрацию: рыба поймана (чтобы вытащить – долго, протяжно тянули в натяг, заговаривая срыв – «сорвись-сорвись-сорвись» – скорой рыбацкой присказкой, и даже пришлось потом, при выемке, колоть, расширяя вбок, лунку: «Какая здоровая, однако, лещуга!»), снята с крючка и кинута подле с окоченевшим уже остальным уловом. Cadaveric spasm. И будучи вброшена в пустоту, рыба принимается биться. Остервенело. Взлетая и рушась обратно оледь. Взлетая. Хлопая хвостом, точно аплодируя рыбацкой удаче. Иронично. Первый удар. Второй. Третий. Тристан идет наконец ко дну в одиннадцатом... А здесь – обратная тяга обреченности – со дна, чтоб задохнуться, вглядевшись в последний раз.