На второе утро своей курортной жизни Яков проснулся чуть свет. Да и, по правде-то, спалось ему плохо. Снилось, грезилось ли, будто жена Таисия в его задубелой, пропахшей железом брезентухе лезет в колодец теплотрассы. В руках у нее держак Якова.
«Ты что, Тася, аль сдурела?» — будто бы спрашивает он жену. А она, усмехнувшись, молча надвигает на лицо щиток с темно-синим стеклом, забрызганным железными капельками от искр, и через какое-то время в парном колодце, в котором Тася скрывается, неярко вспыхивает тугой жгут искр. Молочно-белый пар скрадывает электрическое огниво, но глазам Якова все равно больно, их покалывает и ломит, — как в те дни, когда он, бывало, пофорсит, прогонит шов-другой без щитка и нахватается света электросварки.
С этой ломотой в надглазьях Яков и проснулся. Долго сидел на раскладушке под навесом, вглядываясь в мерцающее море. Оно протяжно вздыхало в предутренней рани, сонно облизывая прибрежную гальку. У причала покачивалась красная лампочка слабо обозначенного в сутемени пароходика. Минуту-другую Яков силился вспомнить слова чудной песни про дельфинов, которые плывут по синему морю. Песня на ум не шла. Перед глазами стоял брат — таким растерянным и задумчивым он его еще не помнил.
Впотьмах разыскал в карманах брюк, переброшенных через перильца, подаренный Наумом рапан. Прислонил к уху, откинувшись на подушку. То низко, то высоко свербила диковинная ракушка. Будто сухим песочком по донышку тазика царапало. И где-то в перламутровом нутре ее невидимо как рождался странный звук, вовсе не на морской далекий прибой похожий, как уверяли Наум с Агапеей, а на стрекот электрода, когда тот плавится, парафиново формуется в матово-алый шов, и от адской температуры на конце электрода и верной руки Якова, умеющей вести держак по строчке плавно, без тырчков, звук этот не резкий, стреляющий, а ровный и шипящий. Как раз вроде этого шума в горловине рапана.
Однако причудится же.
Яков сунул рапан под подушку, приподнялся на локти и неожиданно увидел брата — тот сидел под бережком, у самого навеса. Ладони меж колен устроил и вроде как задумался, уставившись в какую-то невидимую точку на море.
Яков чего-то заволновался, сел в раскладушке, помял рукой там, где было сердце, а внутри уже все кричало немым криком: «О-ой, бра-атка… Уж не об Алтае ли ты возмечтал, растравил я тебя, поди. Зима там уже, Наум, зимушка. Сопки стоят в снегу. А по ним, по белым-то сопкам, сизой поволокой размахнулся ельник с кедрачом. А скрип от санной завертки по морозцу-то идет далеко-о, далеко… А, Наум?!»
Тихо засмеявшись, Яков нашарил на стуле, стоявшем у изголовья, папиросы и спички, закурил и глубоко, наполняя душу отрадой, затянулся, впервые за последние сутки чувствуя во рту вкус табака.
ЧЕРЕМУХОВАЯ ЛОЩИНА
В тот день городские гости надумали распилить лиственничный кряж, все лето пролежавший у ворот старого дома. Леонид Антипович с деловитым видом засуетился по двору, доставая из разных мест пилу, топор, колун. Почему-то колун всегда держали в курятнике, и Леонид Антипович об этом вспомнил тут же и был рад и горд, что вспомнил и что все это по-прежнему так, как и двадцать с лишним лет назад. Потом он принес из чулана напильник, уселся на приступок и, на время оставив без дела сына Виктора, тоже загоревшегося внезапным желанием похозяйствовать, охотки ради, в бабушкином доме, усердно завжикал — стал точить пилу и править развод.
Обе хозяйки, под одной крышей доживающие свой век вдовами родные сестры, отнеслись к затее праздных отпускников каждая по-своему. Бездетная Фекла с усмешкой, которая скорее была добродушной, нежели снисходительной, следила за ними с высокого крыльца. А сухонькая, подвижная Анисья все приняла сразу всерьез и по пятам, как за малым ребенком, ходила за Леонидом Антиповичем.
— Ты, сынок, — приговаривала она, — вот сюда примостись, на чурочку, — глянь-ка, какая она гладенькая да способистая, ро-овная аж вся… и тебе сподручнее будет. А для топора-то рашпиль, поди, принести. Посымай ему щеки-то, а то, вишь, вахлявы, как сточили — на нет жало свели. А то брось-ка ты, Леня, все это дело к такому ляху, — найму ближе к осени кого-нибудь, распилят! Мир не без добрых людей. Глядишь, Генка Варварин пособит — он из города надысь пилу заводную привез, чудна-ая такая!
Внук Виктор, не смирившись с отведенной ему ролью, все-таки норовил тоже за что-нибудь ухватиться, но в первые, заметные фигуры выбиться ему не удавалось, и, втайне обиженный бабушкиным невниманием, он мысленно утешал себя тем, что отыграется и удивит всех, как только начнут пилить кряж и колоть отваленные здоровенные чурки. Жена его Люся присела в ряд с бабушкой Феклой, на самой верхней ступеньке крыльца, и иронично поглядывала на него, ревниво следившего за тем, как отец управляется с пилой; а тот, в свою очередь, смущенно, как отвыкший от ласки, отвечал матери Анисье: