Раскольник в официальной русской истории – мрачный фанатик, какой-то реликт Средневековья, о котором неловко вспоминать на фоне превращения лапотной Московии в европейскую империю. О нем и не вспоминали, предпочитая оставлять в допетровской Руси с ее мракобесием и косностью. Боярыня Морозова с полотна Сурикова – иссушенная женщина, со стервозными тонкими губами, с глазами, распахнутыми в бредовое никуда, с воздетым к небу двуперстием – снова и снова уезжала от нас, прикованная к своим саням, в дремучее прошлое страны. Оно было дико и страшно.
В эту упрощенную картину как-то не вписываются старообрядцы Иван Морозов и Сергей Щукин, которые на рубеже XIX–XX веков собрали обширнейшие коллекции французских импрессионистов, Иван Сытин, крупнейший книгоиздатель России, Павел Третьяков, основатель главной московской галереи современного ему русского искусства, Константин Станиславский, создатель МХТ и родоначальник нового сценического метода, который до сих пор изучают в Голливуде, выдающийся врач Сергей Боткин, десятки других успешных предпринимателей, меценатов, общественных деятелей, коллекционеров. Русский капитализм и русский Серебряный век – прощальный расцвет уходящей России – невозможно представить себе без старообрядцев. Как соотносятся мрачные средневековые фанатики с предприимчивыми капиталистами и прогрессивным искусством? Официальная историография просто игнорировала этот факт, считая конфессиональную принадлежность новых героев русской истории малосущественной деталью их биографии. Так ли это? Тогда почему среди деятелей первого русского капитализма представители господствующей конфессии – большая редкость?
И у руки, яко пес, отгрыз персты
Атмосфера, в которой рождалось староверие, не сулила ничего прекрасного. Вот что пишет протопоп Аввакум, один из первых и самых пламенных учителей раскола о своих мытарствах еще до назначения Никона патриархом – так сказать, сцены из провинциальной русской жизни середины XVII века. В селе Лопатищи некий «начальник», вероятно, светский чин, отнял у вдовы дочь, «сиротину». Аввакум, бывший там священником, вступился. «И он, презрев моление наше, воздвиг на меня бурю, и у церкви, пришед на меня сонмом, меня задавили. И аз лежал в забыти полчаса и больше… потом… бил и волочил меня за ноги по земле в ризах… Во ино время… прибежав ко мне в дом, бив меня, и у руки, яко пес, отгрыз персты».
А вот про плаванье с боярином Шереметевым по Волге. Тот велел Аввакуму «благословить сына своего, бритобратца», то есть бреющего бороду, что на Руси тогда воспринимали как признак половой распущенности. Надо сказать, что сын боярина, Матвей Шереметев, был фаворитом царя Алексея Михайловича, человеком весьма уважаемым, к тому же стольником. Но Аввакум отказался благословлять, «видя любодейный образ» молодого человека, и боярин велел скинуть священника в Волгу. Аввакум выплыл, но, едва вернувшись домой, оказался в осаде от того самого «начальника», отгрызшего ему пальцы: «Приехав ко двору моему, стрелял из луков и ис пищалей с приступом».
Вскоре Аввакума назначили в Юрьев-Польской протопопом. Там его проповеди не пришлись по вкусу местному населению, и однажды Аввакума вытащили на улицу – «человек с тысящу и с полторы их было» – и «били батожьем и топтали. И бабы были с рычагами, грех ради моих убили замертва и бросили под избной угол». Протопопа насилу отбил воевода, выставив у его дома охрану. Но народ все равно собрался. «Наипаче же попы и бабы, которых унимал от блудни, вопят: «Убить вора, блядина сына, да и тело собакам в ров кинем!» И так далее и тому подобное.
То ли нрав у Аввакума был склочный, то ли страна была такая. Думаю, справедливы оба предположения. Так или иначе уже накануне раскола появляется тот тип нового русского человека, который не подстраивается под окружающую реальность, не меняет свой окрас ради выгоды, а открыто борется с «неправдами», бесстрашно встречает ярость среды. К кружку таких новых русских людей – их называют в историографии «ревнителями благочестия» или «боголюбцами» – принадлежали и Аввакум, и Никон, простой крестьянин-мордовин, поднявшийся до патриарха всея Руси и «собинного друга» Алексея Михайловича. Царь называл его даже «великим солнцем сияющим».