Я понимал обиду Паши. Дело не в том, что Довлатов что-то скопировал, это вряд ли. То есть не вряд ли, а точно нет. Но в те годы, в начале девяностых, кроме Довлатова, вывалились на широкого читателя из небытия и полубытия замечательные книги и авторы – десятками и сотнями. Те, кого не печатали, запрещали, кто ходил в самиздате, да и то в столицах, а не у нас. И Платонов, и Набоков, и Шаламов, и Солженицын, и тот же Довлатов – многие. И я тоже тогда читал запоем, радовался. Но это отнимало читателей у тех, кто только что пришел, вот они и огорчались. Ведь что случилось? – пришло новое время, они приготовились из тени в свет перелететь, а получилось – из тени в тень еще более густую…
Паша гневался, рассказывал, как его рассказы в Литинституте ходили по рукам, как их кто-то пробовал напечатать за границей. Я ждал момента, когда можно будет его отозвать и прямым текстом сказать, чтобы убирался.
Но тут он махом допил оставшийся коньяк, окончательно запьянел и сказал Тане:
– Сударыня, мне всегда нравились такие, как вы. Я вижу в вас утонченное сладострастие. Бросьте вы его, он мелок и пошл. А обо мне вы будете писать мемуары. У меня мощь племенного быка и темперамент павиана, я вас живой отсюда не выпущу. Соглашайтесь!
Мы ехали обратно в пыльном и жарком автобусе, молчали.
Таня смотрела в окно, потом повернулась ко мне. Вглядывалась.
Я улыбнулся:
– Что? Ну не повезло, бывает.
– Я не об этом. Скажи, Витя, что у нас будет дальше?
– Любовь.
– Нет. Я вот посмотрела на этого Пашу…
– Он просто алкоголик.
– Эта постель его ужасная, да и вся квартира… Грязь, вонь, этот стол на кухне кошмарный, сам он… А я, вроде, не такая. Как пионерка на помойке. Одета чисто, белье у меня с иголочки, новое…
– Посмотреть бы.
– Перестань! На самом деле я не лучше консервной банки. Или пепельницы.
– Таня…
– И ты сам это понимаешь.
– Не нагнетай. Ты в любом месте – царица чистая и непорочная. Ты сияешь.
– Я не про это.
– А про что?
Она не ответила.
Расходясь по домам, попрощались мирно, поцеловались.
– Созвонимся!
Прошел день, другой, она не звонила. И я не позвонил.
Через неделю я понял, что мы с ней расстались навсегда. Наилучшим из возможных способов – молча.
Книгу Паша издал, потом еще одну. Потом я уехал в Москву, ничего не слышал о нем. Два года назад встретил общего знакомого, тот рассказал: Паша вступил в местный (то есть саратовский областной) Союз писателей, продал квартиру в Энгельсе, купил похуже в Саратове, принимал активное участие в творческих обсуждениях и посиделках. Печатать и издавать его перестали, он пропал из виду, по слухам, работал где-то вахтером или сторожем. Умер в своей квартире, обнаружен там был через неделю, когда соседи учуяли запах…
А Довлатов мне тогда не понравился. Показалось, что он оправдывает и жалеет всех своих героев главным образом, чтобы оправдать и пожалеть себя.
Может, сейчас взглянулось бы иначе, но – боюсь перечитывать.
Очереди, километрами втекающие в винно-водочные магазины, сгущаясь перед дверьми, вихрясь и бурля, как перед жерлами воронок, – метафора советской бытовой будничности конца восьмидесятых – начала девяностых годов.
Об этом написано много историй, в том числе о невинных жертвах. Я читал, помнится, рассказ о старике-ветеране, который стоял всего лишь за одной бутылкой водки, хотел угостить навестившего фронтового товарища, но был насмерть затоптан на ступенях озверевшей толпой.
Однако многие сейчас светло тоскуют не только о чем-то действительно хорошем, что было тогда, но даже и об этих жутких очередях, – почему?
Понимаю тех, кто находился у кормушки (то есть у поилки): производителей вина и водки, экспедиторов, директоров магазинов, продавщиц и прочих, вплоть до грузчиков, им от очередей была только прибыль. Вот картинка того времени: высокое крыльцо магазина по периметру обложено ящиками, чтобы не лезли с боков, оставлена лишь узкая щель, в которую грузчик впускает строго по очереди. А другой грузчик суетится: высунувшись из-за ящиков, принимает деньги, слушая крики: «Одну! Две! На все!» Скрывается с деньгами, возвращается с бутылками и сует в протянутые руки. Мухлевать, схватить водку, предварительно не заплатив, никто не рискует – убьют. Очередь на все это смотрит как на должное, ибо никому не запрещается, если не жаль отдать деньги без сдачи, поступить точно так же. А сдача бывала существенной. Например, когда водка стоила 9 рублей 10 копеек, у грузчика цена ее была – десятка.
К слову, русский человек любое беззаконие вытерпит, если оно оформлено видимостью правил. Всегда зная, в частности, что торговое сословие жульничает и ворует, а начальство использует свое положение в личных целях, мы приговаривали: ну, так на то они торговля и начальство. Подразумевалось: будь я на их месте, и я бы не чурался.
Но если ностальгия кормившихся понятна, откуда ностальгия вечно не сытых?